51

вернуться

КОЛЛЕКЦИЯ: Петербургская проза (ленинградский период) 1970-е

 

Отрывок

Николай Коняев

Настенька

Настенька В сумерки, когда белесый туман медленно полз по дорожкам сада, Настенька часто выходила из дому и, встав под окнами, думала, что она — дерево.
Так и минуло детство, а когда она пошла в школу, случился конфуз.
— Кем вы хотите быть, дети? — спросила учительница и, за-глянув в журнал, вызвала: — Авдюхин!
Из-за парты встал симпатичный, немного похожий на бегемота мальчик и басисто сказал:
— Летчиком!
— Молодец! — похвалила его учительница и назвала следующую фамилию: — Аверькин!
Дети хотели быть милиционерами и врачами, моряками и водолазами, космонавтами и пожарниками, и все шло хорошо, пока палец учительницы не уперся в Настенькину фамилию.
— А я хочу быть деревом… — простодушно сказала она.
— Почему деревом? — удивилась учительница и, оторвавшись от классного журнала, внимательно посмотрела на Настеньку.
— Оно зеленое… — улыбаясь, ответила та. — В нем жучки живут, птички разные… Самолеты над ним пролетают…
— Голубушка! — перебила ее учительница. — Мы все знаем, что такое дерево. Ответь нам, пожалуйста, какую профессию ты выбрала для себя, а дерево — это не профессия.
— Я знаю, — грустно сказала Настенька. — Но я так хочу быть…
— Кем? — перебила ее учительница.
— Деревом… — повторила Настенька и заплакала.
После этого ее вызывали к директору, но и там Настенька не отреклась от дерева, и ее стыдили и грозились не принять в октябрята.
— Ты уже совсем взрослая! — говорили ей.
— Я знаю, — отвечала Настенька. — Но так хочется быть хоть немножко деревом.
— Какая же ты бессовестная! — ругались Настенькины родители, которых тоже вызвали в школу. — Мы стараемся, растим тебя, а ты никем не хочешь быть.
— Ну, как же! — торопясь и забывая проговаривать слова, оправдывалась Настенька. — Я хочу быть дере… с ветами, во мне бу… жить пти… мошки…
И снова ее ругали и стыдили, и только морщинистая старая бабушка спросила:
— Каким ты хочешь быть деревом, внученька? Березкой? Вишенкой?
— Ой, какая ты глупая, бабушка! — вздохнула Настенька. — Я ведь сказала: я хочу быть просто де-ре-вом… И бабушка отвернулась от нее, прижимая к губам уголок косынки.
Впрочем, скоро от Настеньки отступились.
Шли годы.
Взрослела Настенька. Взрослели мальчики в ее классе. Взрослел Авдюхин и все меньше походил на бегемота…

А потом и школа кончилась, и Настенька поступила в институт, где ее учили строить деревообрабатывающие станки и машины…
Она училась вместе с Авдюхиным.
Отношения между ними были хорошими, но дружба не завязывалась, только здоровались при встречах, и чаще Настенька наблюдала за своим школьным товарищем со стороны.
От других знакомых и узнала она, что Авдюхин женится.
Она долго плакала в тот день, уткнувшись лицом в подушку, а вечером встала с кровати и вдруг вспомнила, что она — дерево.
Настенька торопливо собралась и последней электричкой уехала в дачный поселок.
Была уже ночь.
Крупные звезды висели над станцией. За высокими, темными заборами сонно перелаивались собаки.
Настенька не стала заходить в дом, сразу прошла в запущенный сад и, сбросив плащ, встала среди деревьев.

Ночь была долгой и сладкой.
Шершавая кора медленно охватывала ее. Томительно набухали на ветвях почки.
Еще помня себя, Настенька хотела переступить, чтобы встать ближе к дому, но ноги уже не слушались — навечно срослись они с землей.
Родители долго искали Настеньку, но ни милиция, ни всесоюзный розыск ничем не смогли помочь.
Им оставалось теперь только стареть в горьковатой тишине запущенного сада.
А скоро Настенькиного отца — он был крупным начальником — перевели в другой город, и он продал дачу. Продал Авдюхину, тому самому молодому человеку, в которого так больно была влюблена Настенька.
Авдюхин за эти годы сильно изменился: пополнел, полысел, сделался очень хозяйственным. Он долго бродил по саду и прикидывал, что вот здесь у него будет клубника, здесь — огурцы… Авдюхин тяжело вздыхал — сад был старым, запущенным, и требовалось расчищать его.
Долго Авдюхин стоял перед Настенькой и все не мог понять: какое это дерево? Потом махнул рукой и решил, что надо срубить его.

Дерево срубили, но тень от его ветвей осталась на земле, и в этой тени не росли ни огурцы, ни клубника.
А скоро Авдюхина вызвали в школу. Оказалось, что его сын-первоклассник объявил, что хочет быть озером.
— Оно такое ясное, светлое… — говорил он и плакал.
Авдюхин выдрал сына ремнем.

Отрывок

Александр Морев

Цвет японских гравюр

Он отдал ей лист и пожал плечами.
— Я, наверное, кретин — ничего не вижу. Обыкновенный кленовый лист.
Она с сомнением смотрела на него.
— Лист как лист, — повторил он. — Ну, а что он тебе напоминает? — И ждал с любовью, с великим мальчишеским любопытством.
«Быть или не быть! — подумал он. — Если она скажет то же, то все будет прекрасно! Но только где же ей — ей, конечно, недоступна такая далекая, тонкая ассоциация цвета, фактуры и времени».
— Так что же тебе напоминает этот лист? — повторил он тоном эксперта.
— Цвет старинных японских гравюр! Вот что! А ты их и не видел!
— Браво! А ты их где видела? В Токио?
— Я видела, а ты — нет!
— Браво! — опять сказал он. — Не всем же сходить с ума от японских гравюр, хватит и одного Ван Гога!
Он, конечно, знал их и сейчас, глядя на лист с тонким графическим рисунком не продольных, а зонтичных жилок, недоумевал: как же я сразу не сообразил?
А она улыбалась и впервые глядела с чувством превосходства.
Совсем рядом ее короткие черные волосы, и ее глаза, и эта улыбка. «Боже, как она прекрасна сейчас! — думал он. — Я счастлив, я люблю эти деревья и этот лист, потому что она рядом и вот такая! Но откуда она все знает? Ну как же, она только что прилетела из Токио! Сию минуту!»
— Да! — сказал он. — Цвет японских гравюр! Никогда бы не подумал, а сейчас вижу. Ты права, тысячу раз права! Цвет японских старинных гравюр…
Как прекрасны первые дни любви, когда радость первого впечатления становится открытием и утверждением всего лучшего, что есть в человеке, в природе, в тебе самом! Как волнует робкое, трогательное узнавание чужой души, в которой находишь свое лучшее выражение.
Он знал, что всегда будет любить ее и любоваться ею и не устанет слушать ее, и был уверен, что никогда не зевнет в ее присутствии, даже и закрываясь газетой, а если зевнет она, так что ж — она закроется и одной рукой, и его не будет раздражать, почему не двумя.
Поднялся ветер. Листья полетели. Смеркалось.
— Ну что же, пойдем, а то темнеет. А я хочу показать тебе еще рыбацкий поселок, и лодки, и ветлы на берегу. Пойдем! Тут рядом, за парком. Там и волнорез. Совсем волжский поселок. Увидишь такое под боком у Ленинграда! Пойдем, пойдем. Бери свой букет. А выше, знаешь, у самого шоссе, есть плотина и водопад. Там тебе понравится так, что голова закружится. Пошли.
Она встряхнула свой яркий букет. И тут он увидел на земле оставленный ею лист. Лист лежал никому не нужный, блеклый, цвета старинных японских гравюр. Ненужный ей и ни одному музею, даже токийскому. Он поднял лист и спрятал его в карман плаща, а там осторожно разгладил ладонью.
Ветер усиливался, и он взял ее под руку. Деревья шумели, летела листва, неслась по ветру, катилась по дорожкам. Все было очень хорошо. Через час-полтора они приедут в город, а там уже зажгутся фонари. «Счастье, счастье! — твердил он себе и внушал: — Будь с ней снисходителен и чуточку небрежен — именно это ей и нравится в тебе. Никаких страданий Вертера! Если она поймет, что я люблю ее, — она примет это как должное и вклеит еще одного лопуха в свой гербарий. Помни, тебе тридцать, а ей девятнадцать. И не будь тюленем».
А под ногами шуршали листья, а над головой плыли низкие облака, и когда они вышли из парка и остановились на мосту, чтобы идти к рыбацкому поселку, и когда она широко увидела залив и потянула его к воде, и когда они, щурясь от ветра и глядя в сторону Кронштадта, весело заспорили, где Кронштадт: «Вон там». «Нет — там! Там — Ленинград, а там — Кронштадт, — показывал он рукой, — уж поверь мне, девочка, в Токио я еще не был, но где Кронштадт — знаю!»
Она вдруг погрустнела и задумчиво сказала:
— Как странно. Через неделю я выйду замуж и этого уже не будет!
— Как? — Он замолчал, пораженный, и забыл все — и где Ленинград, и где Кронштадт, — все, с чем приехал сюда.
— Как замуж?! Что ты говоришь?
Она пожала плечами, поежилась и, перехватив под мышкой свой букет, подняла воротник, прижала концы воротника к подбородку и сощурившись смотрела вдаль. Ветер трепал рядом ее волосы.
— Как замуж? — повторил он, все потеряв.
— Так. Тот парень, который был тогда со мной…
— Не может быть! — почти закричал он. — Ты не сделаешь этого, слышишь, ты не смеешь… Неужели не видишь… Ведь я…
Она виновато взглянула на него и снова на залив. Залив был пустынен.
— Так было хорошо, так хорошо, как никогда, — сказал он упавшим голосом.
Она опустила глаза и носком своего узкого модного сапога стала собирать в кучку ломаные камышинки на берегу.
Было очень тихо, только ветер шумел за спиной в верхушках деревьев. Он не знал, что сказать, что сделать. Он еще видел этот свой сегодняшний поющий парк и слышал ее смех, но все горело, все рушилось.
Он стоял на ветру, пораженный. Она молча собирала носком сапога камышинки и давила их каблуком.
«Как же так, как же так, — думал он. — Все кончено, и так сразу. Пустынно, ничего нет, ничего!»
Голова кружилась. Он взглянул на ее ногу. «Тюлень, возьми себя в руки! Скажи, что тебе все равно. Засмейся. Поздравь ее! Пусть она поцелует тебя в лоб и положит этот веник на твою могилу. К чертям! Все пропало: и этот день, и все-все, и рыбацкий поселок, который я только что хотел ей показать и уже не покажу, и черные смоляные лодки на берегу, и часовенка у деревянного моста — ничего не покажу. Нет сил. А я-то думал снять здесь летом комнатку у рыбаков. И чтоб она приезжала по вечерам, а я встречал ее, и от меня, как от рыбака, пахло бы рыбой! Тюлень! Ничего теперь не будет! Ни вечеров, ни телефонных звонков, ни ее лица рядом в мартовских сумерках. Ишь, размечтался, обрадовался, размяк, как тюлень, — подругу увидел под северным сиянием. К черту! Снова одна работа, работа! Но теперь, наверное, не дотянуть. Столько она отняла у меня сегодня!»
Он не смотрел на нее. Молча достал пачку сигарет, встряхнул.
— Дай и мне! — сказала она.
Он, не взглянув, чиркнул спичкой, закурил в ладонях на ветру и отдал ей сигарету. Сосредоточенно закурил вторую. Курили и смотрели на холодные мелкие волны, бегущие по заливу. Горизонт был сер и пуст. «Да, уже не поплывем весной в Петергоф, и солнечная палуба не будет качаться, и ветер не будет трепать рядом ее подросшие за зиму волосы. Опоздал!»
Сигаретный дым сразу схватывался ветром и уносился в сторону парка. Темнело.
И вдруг он произнес то, что, казалось, совершенно не относилось к случившемуся.
— Странно, — сказал он. И ее поразил его добрый голос. — У меня сейчас такое чувство, будто стоит мне сделать шаг, и я пойду по воде. Знаешь, как святой. И так, пешком по воде, можно дойти до Абиссинии… А там, наверное, сейчас синее-синее небо!

Отрывок

Илья Беляев

Таксидермист, или Охота на серебристоухого енота

Плевков закашлялся и умолк.
— А в чем же состоит, позволю себе спросить, ваша соль? — спросил Навернов.
— Моя соль состоит, по-видимому, в жажде ужасного. — По-вернув к Олафу Ильичу свое измученное лицо, Плевков несколько оживился. — Душа моя жаждет ужасного, хотя слабый мозг и упирается пугливо. Ужасное во всех его проявлениях имеет надо мной безграничную власть.
— А позвольте предложить вам еще такой вопрос, — сказал Навернов и закинул ногу на ногу. — Что бы могло послужить для вас, так сказать, образчиком самого ужасного из окружающей нас действительности?
Плевков вымученно улыбнулся, закрыл глаза и произнес после долгой паузы:
— Для этого мне пришлось бы рассказать вам одну историю. Угодно послушать?
— С удовольствием, — отозвался Навернов и закинул ногу на другую сторону.
Плевков качнулся вперед и забормотал:
— Дело было в середине прошлого века. Как известно, Индия в те времена принадлежала Соединенному Королевству. У богатых индийцев существовало обыкновение посылать своих детей, по достижении ими совершеннолетия, в Англию, чтобы те закончили или усовершенствовали там свое образование. Мадхави была единственной дочерью крупного индийского торговца шерстью Кришнасвами. Кончался ее второй год в Оксфорде, когда она встретила избранника своего сердца. Молодого человека звали Никольс Уэст. Несмотря на то что Никольс был ката-строфически беден, любовь их вспыхнула подобно молнии во мраке ночи. На просьбу дочери о браке с полунищим англичанином Кришнасвами ответил категорическим отказом. Но письмо летело за письмом, Бог смягчил сердце старика, и он велел молодым людям прибыть в Калькутту, чтобы принять окончательное решение.
Приняв Никольса как гостя своей дочери, старый Кришнасвами предложил ему пожить несколько дней в их доме, на что тот с радостью согласился. За эти несколько дней англичанин понравился торговцу. Никольс показался ему толковым малым и, видимо, способным к продолжению его, Кришнасвами, дела. Короче говоря, день свадьбы был назначен.
Кришнасвами назначил Никольса управляющим в одно из отделений своей компании и поселил молодых в небольшом домике недалеко от Калькутты. Никольс и Мадхави были счастливы. Через год у них родился ребенок. Кришнасвами был доволен зятем. Энергия молодого Никольса, его английский и знание психологии соотечественников положительно сказывались на делах компании. За год жизни в Индии Никольс выучился немного болтать на бенгали, без особой, впрочем, нужды. И дома, и на службе он обходился преимущественно английским. Близких друзей у него почти не было, за это время он сблизился лишь с неким Сабуро, японцем по происхождению, попавшим в Индию в детстве и теперь занимавшимся, так же как и Никольс, торговлей. Никольс любил бывать у Сабуро. Почти не помнящий родину, тот сделал маленькой Японией свой дом. Этому служила и давно собиравшаяся Сабуро коллекция старинного японского оружия, предмет восхищения Никольса. Сабуро поил англичанина чаем и рассказывал ему о своем отце, принадлежавшем к таинственному клану няндзя.
Так текла жизнь молодого Никольса, и все шло к тому, чтобы стать ему законным преемником дряхлеющего Кришнасвами и главой компании, как вдруг все переменилось. Однажды вечером слуга принес Никольсу письмо. Адрес на конверте был написан на бенгали, и Никольс, решив, что письмо для жены, отдал его Мадхави. Она пробежала глазами адрес, странно улыбнулась, вскрыла конверт и начала читать. Супруги были вдвоем в комнате. По мере того как Мадхави читала письмо, облик ее менялся. Странная тень легла на лицо ее, глаза, пробегая строчку за строчкой, расширялись, руки тряслись. Не дочитав, она бросила листок и выбежала из комнаты. Никольс бросился за ней. Как ни просил он жену перевести ему письмо, все было напрасно. Дрожа от рыданий, она закрывала лицо руками и умоляла оставить ее. Помрачнев, Никольс отступился. Ночью Мадхави исчезла. Три месяца поисков оказались безуспешными. В начале четвертого месяца она была подобрана торговым караваном на одном из опаснейших тибетских перевалов. Ее замерзшее и уже наполовину занесенное снегом тело заметили лишь по случайности.
После похорон Никольс явился к Кришнасвами и молча протянул ему письмо. Раздавленный горем старик бессмысленно уставился в протянутый ему листок. И вдруг странная тень легла на лицо его, глаза заблестели и впились в бумагу. С тревогой и любопытством следил Никольс за ним. Прочитав письмо, Кришнасвами аккуратно сложил его и погрузился в глубокую задумчивость. Пораженный Никольс не посмел спрашивать и удалился в сад. Вернувшись через полчаса, он нашел старика все в том же оцепенении. Взяв письмо, Никольс вышел, осторожно притворил за собой дверь и уехал к себе. Через два дня ему сообщили, что Кришнасвами принял обет молчания и удалился в таповану, то есть в лес. В оставленном завещании он передавал дела и должность президента компании Никольсу Уэсту, оставляя его полноправным наследником всего капитала.
Много ночей просидел Никольс над письмом, обложившись словарями и грамматиками, но не понял ничего. Долго решал он, кого выбрать ему переводчиком рокового послания, и наконец остановил свой выбор на Сабуро. Сабуро читал на бенгали, но, что самое важное, как истинный японец, представлял собой чудо выдержки и спокойствия. «То, что могло столь подействовать на впечатлительный индийский ум, не оставит и облачка на лице Сабуро», — думал Никольс, приближаясь к его дому.
Сабуро с большим вниманием и печалью выслушал рассказ англичанина. Они не притронулись к пиалам с дымящимся чаем. Достав письмо, Никольс протянул его Сабуро. Японец начал читать. Внимательно следил за выражением его лица Никольс, но ничего не мог заметить. Лицо Сабуро было подобно каменному изваянию, лишь темные узкие глаза летали по строчкам. Кончив читать, как и Кришнасвами, японец отложил письмо и погрузился в задумчивость. Но это не была спокойная задумчивость индуса. Никольсу казалось, будто что-то нарастает в японце.
Вдруг Сабуро прыгнул. От неожиданности Никольс не успел даже вскрикнуть. Фигура в кимоно метнулась к стене, к той самой, где висели старинные самурайские мечи. Сорвав один из них, Сабуро распахнул кимоно и, приставив меч к левой стороне живота, собрал под него кожу, а потом отпустил ее. Это было харакири. Забрызганный кровью, стоял Никольс и смотрел в гаснущие глаза своего друга. Прошептав что-то, Сабуро вытянулся и умер. Никольс схватил письмо и выбежал из дома.
Закашлявшись, Плевков умолк.
— Позвольте еще папиросочку, — сказал он после некоторого молчания.
Олаф Ильич вынул портсигар.
— И что же было потом? — спросил он, щелкнув зажигалкой.
— Потом? — Плевков глубоко затянулся и прищурился. — Потом Никольс стал бродягой. Он не стал ни президентом компании, ни наследником. Зашив письмо в кожаный конверт, он спрятал его на груди и отправился странствовать. Долго носило его по свету, сильно потрепала его жизнь, и он все реже вспоминал странную историю, произошедшую с ним в молодости.
И вот однажды случилось ему прийти в один порт, где он нанялся матросом на голландское судно. Так Никольс начал плавать. На второй или на третий год плаванья на борт их судна был принят молодой индус. Они быстро сошлись с Никольсом и часто, вспоминая Индию, выпивали не один лишний стакан. Никольс рассказал индусу многое из своей жизни, многое, но не все.
Как-то, когда судно стояло на рейде, они выпивали в кубрике, и Никольс случайно расстегнул рубашку. Увидев кожаный конверт, любопытный индус пристал к Никольсу и вынудил его рассказать все. Узнав, в чем дело, он тут же предложил перевести письмо, поскольку умел читать на бенгали. Но Никольс отказался. Он сказал, что письмо погубило уже трех человек и с него этого достаточно. Однако индус продолжал настаивать, и наконец они порешили на том, что Никольс намертво привяжет его к мачте, а письмо будет держать перед лицом. Покачиваясь, они вышли на палубу. Стоял прозрачный ветреный день. Заведя индусу руки за мачту, Никольс стянул их так, что тот едва мог дышать. Распоров конверт, Никольс достал письмо и поднес к лицу индуса. Внезапный порыв ветра вырвал письмо из рук и понес над палубой. Никольс бросился за ним, но, споткнувшись, упал. Когда он поднялся, письмо отнесло за борт. Бумага коснулась воды. Перегнувшись через леер, Никольс понял, что прыгать поздно. Буквы расплылись, потемнели, листок начал медленно погружаться и вскоре исчез из виду.
— И это все? — воскликнул Навернов, вопросительно глядя на рассказчика.
— Да, все, — сказал Плевков, чему-то улыбаясь.
— Но позвольте, что же было в этом письме?
— Ну, это совсем другая история. А мне уже пора. Я немного продрог.

ISBN 5-89059-044-8
Издательство Ивана Лимбаха, 2003

Редакторы: И.Г. Кравцова, Е.Д. Светозарова
Корректор Т.М. Андрианова
Компьютерная верстка: Н. Ю. Травкин
Макет: Ю.С. Александров

Обложка, 576 стр.
УДК 882 ББК 84(2Рос=Рус)6 П-292
Формат 84x1081/32 (200х125 мм)
Тираж 2000 экз.

Книгу можно приобрести