вернуться

Интервью Михаила Шейнкера

 

Приводим текст разговора Дмитрия Волчека с Михаилом Шейнкером в рамках программы «Культурный дневник». 

«След погасшего слова. Три тома и три поэтики Виктора Кривулина»

Дух культуры подпольной, как раннеапостольский свет,

брезжит в окнах, из чёрных клубится подвалов.

Пью вино архаизмов. Торчу на пирах запоздалых,

но ещё впереди – я надеюсь, я верую – нет! —

я хотел бы уверовать в пепел хотя бы, в провалы,

что останутся после – единственный след

от погасшего слова, какое во мне полыхало!

Собрание сочинений Виктора Кривулина, подготовленное его вдовой Ольгой Кушлиной и другом, литературоведом Михаилом Шейнкером, для петербургского издательства Ивана Лимбаха, – великолепное издание, о котором можно было только мечтать. В трех томах (два уже вышли, третий ожидается летом) собраны стихотворения одного из крупнейших поэтов двадцатого века, его проза, в том числе легендарный роман "Шмон", эссеистика и интервью. Виктор Кривулин (1944–2001) был ярчайшей фигурой "второй" ленинградской культуры, редактором и постоянным автором машинописных литературных журналов, участником объединения неофициальных писателей "Клуб-81", организатором подпольных семинаров и завсегдатаем богемного кафе "Сайгон". Комментарии в трехтомнике свидетельствуют о том, сколь интенсивной была интеллектуальная жизнь этого круга нонконформистов и как им удавалось создать свой мир, не похожий на мир образованцев, живущих по правилам, придуманным советской властью.

Разговор с гостем программы "Культурный дневник" Михаилом Шейнкером я начал с жалоб на то, что имя Виктора Кривулина остается в тени, и мой собеседник не согласился.

– Мне не кажется, что он остался в тени: он известен, написано много исследовательских работ, защищены диссертации. Несколько очень серьезных исследований, в которых Кривулин занимает важное место, и на Западе выпущенных книг: в частности, Марко Саббатини написал книгу о поэзии этого времени, где роль Кривулина одна из первостепенных. Действительно, не было обобщающего издания, и то издание, которое мы сейчас сделали, задержалось. Но, с другой стороны, сейчас такое время, когда Кривулин снова оказался востребованным – неожиданным, даже непредсказуемым образом.

Мы с Ольгой Кушлиной и другие люди, конечно, не сидели без дела. Пока это большое издание готовилось, вышло несколько томиков стихов: "Композиции", "Воскресные облака", а совсем недавно Ирина Кравцова выпустила книжку "Ангел войны", где Витины стихи определенной темы, следующей из названия этой книги, были объединены.

– Вы рассказываете в комментариях и о книге, которая не состоялась. В 1986 году она должна была выйти в издательстве "Советский писатель", и скверную роль сыграл внутренний отзыв Александра Кушнера.

– Да, имело место такое неприятное событие. Это уже акты литературы, сейчас придавать им дополнительный смысл я не считаю нужным. Это годы перестройки, но перестройки довольно ранней. Представление о русской поэзии того времени тогда еще не сложилось, и что-то в Витиных стихах представлялось выходящим за, условно говоря, классические рамки. Поэтому рецензии и требования, которые были к той книге предъявлены, Виктора не устроили, и он отверг эту идею.

– Я вспоминаю из тех времен собрание в ленинградском отделении Союза писателей, вы ведь тоже присутствовали?

– Когда Витя и Лена <Шварц> читали?

– Совершенно верно. И тут Семен Ботвинник…

– Да, замечательно выступал Ботвинник и Лене говорил, что ее строчки "В нем, как мухи в янтаре, лежали дети, мед давали им – не ели, не могли" оскорбительны для памяти блокадников. Это было запоминающееся событие.

– Вот об этом антагонизме я бы хотел поговорить – между "официальной" и "второй" культурой. Виктор Кривулин был человеком подполья. "Клуб-81", машинописные журналы "37", "Северная почта", "Часы", "Обводный канал" – полузабытый утонувший континент.

– Я бы не назвал это полузабытым континентом. Смотрите, журнал "37" полностью оцифрован, журнал "Часы" оцифрован, доступен в сети, пожалуйста, открывайте любой номер, сделан довольно хороший исследовательский аппарат, можно отыскивать по авторам, по темам, по жанрам. В последние 10–15 лет интерес вернулся, это эпоха, которая в истории русской литературы нашла свое достойное место. Что же касается положения Виктора и людей его круга в 70-е годы, то, конечно, это было положение внешне ущербное, потому что невозможно было печататься. А круг читателей уже в те времена существовал, любой самодеятельный вечер, в том числе и квартирный, собирал довольно много людей. То, что распространялось авторами в машинописном виде, перепечатывалось, копировалось и расходилось достаточно широко, в том числе и номера Витиного журнала "37", и номера "Часов" ("Часы" – это детище Бориса Ивановича Иванова и Бори Останина, которых, увы, уже с нами нет). Существовали эти вещи параллельно и дополняли друг друга. И это все было воплощением той идеи институциализации второй культуры, которую Витя очень и очень настойчиво пытался претворить в жизнь. Он хотел, чтобы эта литература приобрела самостоятельные форматы и самостоятельную возможность существования даже во внетипографском пространстве. Он об этом очень много думал и многое для этого сделал. Шаги в этом направлении начались даже не с журнала "37", а с поэтического альманаха, который был назван "Лепта": его в начале 1975 года, еще до появления всех этих литературных журналов, собирала группа ленинградских поэтов. 32 автора были собраны под одной обложкой. Этот альманах стал попыткой легализации петербургской поэзии этих лет, потому что он был предоставлен цензорам, прошел путь, предполагающий возможность будущей публикации. Сначала Майя Борисова написала вполне сочувственную рецензию, а потом профессор Выходцев, небезызвестный в те времена губитель всего живого, написал рецензию запретительную. Конечно, ничего не вышло. Но это была, после "Синтаксиса" и "Феникса", первая серьезная попытка легализовать все это литературное пространство. Кроме того, на Витину деятельность по приданию некоторой зримости всему, что происходило в нем самом и в его круге людей, очень повлияла московская "Бульдозерная выставка" и художественные объединения, которые в Ленинграде возникли после 1974 года, – первые выставки в ДК Газа и Дворце молодежи. Все это было очень важным будоражащим стимулом для того, чтобы Витя начал активную реализацию мысли о том, как он говорил, "завершении дословесного существования" той литературы, которую он создавал. Из этого вышли многочисленные ленинградские литературные журналы, которые в 70-е годы были явлением уникальным. Они, в свою очередь, привели к существенным сдвигам в положении этой неофициальной или второй литературы в общем культурном пространстве тогдашних лет.

– Михаил Берг писал, что необходимо записывать воспоминания современников о Кривулине. Расскажите, пожалуйста, когда вы познакомились?

– В сентябре 1974 года в осененном поэтическими ассоциациями месте под названием Коктебель. Познакомился случайно. О существовании и зрелого слоя питерской поэзии, которую представляли собой к тому времени Витя, Лена Шварц, Сережа Стратановский, Саша Миронов и многие другие, я ни малейшего представления не имел, как ни странно. Я был филолог, но занимался поэзией классической. После того как я прочитал "Остановку в пустыне", я понял, что есть такое явление, как Бродский. Я понимал это и до "Остановки в пустыне", но она помогла оформить целостное понимание этого явления. Но о живой питерской поэзии я решительно ничего не знал, как ни странно. Было такое филологическое высокомерие по отношению к современности: ну что там может быть особенное? И в 1974 году я оказался в Коктебеле на знаменитой "Киселевке" – в доме Юры Киселева, которого потом преследовали, потому что он занимался правами инвалидов. В начале 70-х дом этот был притяжением всех, что называется, лучших сил. Оказавшись совершенно случайно в этом доме, я увидел Витю, заговорили о стихах. "Я тоже могу почитать", – сказал он скромно. Встретились мы днем, провели этот день вместе, а вечером он прочел свои стихи, и я, говоря попросту, совершенно обалдел. И сам уровень этих стихов, и живое авторское исполнение – это было колоссальное впечатление.

– Да, у него была замечательная интонация. И он не любил, когда его стихи вслух читал кто-нибудь иной.

– Не любил. Не любил, когда пытались его интонацию образом имитировать. Да, интонация особая, как бы промежуточная между актерским чтением, которое я не переношу совершенно, и авторским, которое мне представляется наиболее адекватным, но тем не менее иногда бывает суховатым, иногда скрадывает какие-то эмоциональные стороны. У Вити было нечто среднее и совершенно особое.

– Бродский, которого вы упомянули, тоже не любил, когда кто-то в его присутствии читал его стихи. Кривулин упоминал Бродского в числе своих единомышленников, а как Бродский относился к Кривулину?

– Мне кажется, Бродский относился к своим младшим современникам – так можно назвать эту группу поэтов – с высокомерным пренебрежением. Хотя иногда что-то он выделял, в каких-то обстоятельствах мог отметить какую-то удачу, но в целом это был взгляд все-таки сверху вниз. Мне кажется, в этом был какой-то сложный психологический комплекс человека, который вынужден был покинуть свой город, по отношению к людям, которые там продолжали жить. Я совершенно не пытаюсь выдать это за какое-то откровение, мне кажется, что это болезненная и понятная ревность, но не авторская, а именно ревность изгнанника к тем, кто остаются насельниками этого города, который, конечно, он очень любил, так любил, что никогда не смог туда вернуться.

– Сейчас я перечитывал стихи Кривулина в первом томе вашего издания и думал о том, как он любил Петербург и как хорошо его знал.

– Конечно, это органическая неразрывная связь с городом. Город везде, даже в каких-то культурных фантазиях все равно присутствует Петербург. Если Витя пишет о Вене, о Гонконге, о Древнем Риме – о чем угодно, то Петербург всегда присутствует, потому что это локус, который никогда не уходит из поля его сознания – и личного, и поэтического.

– Еще одна очень важная вещь, которую я только сейчас понял, – это то, как его стихотворения складываются в циклы. Читатели самиздата, разрозненных страничек, не замечали, как тема переходит из одного стихотворения в другое.

– Одна из проблем объемного издания Кривулина, приближающегося к собранию сочинений, состояла в том, что мы с Ольгой старались всеми силами воплотить и показать читателю эту преданность Вити идее поэтической книги. Я бы даже не назвал это циклом, а это именно поэтическая книга. Для Вити было несколько образцов поэтической книги: "Сумерки" Баратынского, "Сестра моя жизнь" – это взаимопроникновение мотивов, тем, смыслов в стихах подчас даже разновременных, не выстраивающихся в хронологическом порядке, но объединенных внутренним единством поэтического замысла, ощущения. Бывало иногда, что он через 5–6 лет после написания стихотворения писал что-то такое, что казалось ему мотивным, тематическим, смысловым, эмоциональным продолжением и развитием темы старого стиха. И он ничтоже сумняшеся ставил их рядом в книгу, которую в этот момент создавал. Поэтому часто в его книгах можно увидеть рядом датировку 1972–1977-й, 1973–1975-й и так далее. Он в этом смысле не был увлечен идеей поэтической хронологии, как многие поэты, для которых важно то, что написано сегодня, и нужно выставить это в некую линейную последовательность. Маяковский сказал: "Говорите мне все что угодно, кроме того, что мой последний стих хуже предыдущего". У Вити было совершенно другое отношение: он действительно мыслил поэтической книгой свою работу. Мы старались всячески это воплотить в жизнь.

– Но он не переписывал, как Пастернак, ранние тексты?

– Иногда он вносил какие-то изменения, мы старались их в комментарии отследить, какие-то строчки ему казались не вполне удачными. При составлении книги, когда он свежим взглядом в новом контексте видел то или иное стихотворение, он что-то решал заменить, но это не имеет такого систематического характера, как у Пастернака.

– Ваше любимое стихотворение Виктора Кривулина?

– У Вити, по сути дела, было три поэтики, примерно ровно распределенные по десятилетиям его поэтической работы: 70-е, 80-е и 90-е. И в каждом из этих периодов есть представляющиеся мне наиболее важными, главными стихи. Я помню наизусть почти все стихи, которые Витя прочел в тот самый вечер. Там был "Постоялец", одно из самых больших Витиных стихотворений, только что написанное зимой того года, когда мы с ним встретились, и еще несколько стихов этого времени, которые на меня произвели чрезвычайное впечатление, причем впечатление слитное. Появился новый поэт, совершенно новый поэтический голос. Поэтому в каждом из этих десятилетий у меня есть несколько любимых. Скажем, "Песочные часы", "Форма", классический гимн неофициальной поэзии "Пью вино архаизмов" – это 70-е годы. 80-е годы – это "Галерея". А в 90-е он стал практически совершенно другим поэтом, когда вступил на путь, который Ольга Седакова со свойственной ей меткостью назвала "метафизическим журнализмом". Это, конечно, не обнимает всю Витину поэтику 90-х, но тем не менее достаточно точно характеризует его манеру. Это новое время, и он в большой степени стал новым поэтом.

– В центре второго тома – роман "Шмон". Легендарная книга, о которой все говорили в 80-х, все знали ее по отрывкам, но никто не читал полностью.

– Он вокруг этого целую мифологию выстроил, которая в известной степени раскрывается в комментариях к "Шмону" в этом томе. Конечно же, проза для Виктора, он этого и не скрывал, была заместителем в поэтической паузе, но это ни в коем случае не "проза поэта". В какие-то моменты, когда не шли стихи, он обращался к прозе. Кроме того, у него был очень сильный внутренний импульс поэтического говорения, потому что его представления о литературе, о своей связи с мировой поэзией, вообще о том, что Мандельштам называл наплыванием на поэзию каждого нового автора, и растворение, опять же по словам Мандельштама, в этой поэзии, были очень важной темой. Он хотел понять, как все это устроено, как все это функционирует и взаимодействует, часто об этом принимался писать, подходя со стороны мемуарных, юношеских, даже детских воспоминаний или со стороны анализа каких-то поэтических форм. Для этого нужна была проза.

Что же касается "Шмона", то это, конечно, плод тех сильных впечатлений, которые на него произвели обыски, во время одного из которых был изъят первоначальный вариант романа. До Вити эту идею текста из одного предложения Борис Кудряков пытался реализовать, но Витя довел ее до окончательности. Роман из одного предложения, который является, по сути дела, поэтической формой, хотя это не проза поэта. Тыняновские единство и теснота стихового ряда в этой прозе тоже существуют, местами она становится вполне ритмической. Это вещь, в которую Витя очень глубоко погружался время от времени, потом выныривал, возвращаясь к стихам, потом погружался снова. И эта работа на протяжении долгих лет длилась, пока мы с Мишей Бергом наконец из рук Кривулина это не вырвали и не опубликовали. Я думаю, что, если бы не появилась тогда идея это напечатать, он, может быть, продолжал бы заниматься этим романом, читать его кусками, выстраивать какие-то новые фрагменты, что-то в нем менять. Это был перпетуум мобиле, которым ему нравилось время от времени заниматься, потому что это было легитимное замещение его поэтической работы.

– Помню страсть Кривулина ко всему новому. Он интересовался движением времени и боялся от него отстать, его интересовало абсолютно все: новые идеи, новые мысли, новые люди, новые электронные гаджеты…

– Все новое – от метафизических идей до материальных предметов. Причем они в этом смысле были очень похожи с Леной Шварц: вечно козыряли друг перед другом появлением какого-нибудь нового магнитофончика, любой ерунды, какой-нибудь авторучки или чего-нибудь такого. В те бедные, скудные наши времена появление такой вещи и функционально было очень важно. На магнитофон можно было записать свое чтение, например. Витины чтения я начал записывать в первый же его приезд в Москву. Мы тогда из Коктебеля поехали сразу ко мне. Собралась публика, Витя читал, а я записывал на огромный катушечный магнитофон – "Днепр", что ли. И те записи отчасти сохранились.