вернуться

Предисловие

 

Помню, как она глядела —

Помню губы, руки, грудь —

Сердце помнит — помнит тело.

Не забыть. И не вернуть.

Иоганн-Вольфганг Гёте

Эта книга — своего рода энциклопедия любовных чувств и ситуаций, необычная по своей откровенности для традиционно «сдержанной» русской литературы. Скрещение интеллектуальной прозы с эротической — вообще редкое сочетание жанров. Изложу свою вер­сию происхождения этих рассказов, вписывая их в кон­текст времени. По моей гипотезе, они создавались на протяжении нескольких десятилетий Степаном Фёдо­ровичем Калачовым (1899–1974) и его сыном Евге­нием Степановичем Калачовым (1948–2023). Исхо­дя из этого допущения, обозначу вехи их творческой биографии.

У Степана Калачова был долгий и тернистый ли­тературный путь, о котором мне уже довелось писать  в книге «Любовь». В 1920-­е годы Калачов грезил о «коммунистическом освобождении эроса», причем больше вдохновлялся Шарлем Фурье, чем Карлом Марксом, — и подвергался идейным проработкам за то, что в своём видении грядущего «чувственно-­творческо­го рая» движется вспять: от науки к утопии. Эпигра­фом к своей незавершенной повести «Ночная радуга» Калачов поставил слова Фурье: «Нам еще неизвестны самые феерические повороты, на которые способна любовь». После всех разочарований 1920­-х годов, после отхода от «Кузницы» и от «Молота», от монументаль­ных, героико­-космических установок, Степан Кала­чов обратился к социалистическому сентиментализ­му и стал, наряду с Михаилом Пришвиным, одним из его зачинателей. Всё это уже было в замесе поздних 1930­-х годов: лесные тропы, капель, всякие нежные зве­рушки — ежата, лисята, белочки... Только у Пришви­на это обращено к природе, а у Калачова — к телу, которое он вдруг начал любить слёзной жалостью, словно предчувствуя, какие пытки и ужасы этому телу предстоят на ближайшем историческом повороте. Да и наблюдал вокруг себя исчезновения этих тел, их смертный «пóтец», пользуясь словечком Александра Введенского из одноименного сочинения (1936 –1937). 

Недаром некоторые «заветные» рассказы Степа­на Калачова создавались в те же годы Второй миро­вой, что и «Тёмные аллеи» Ивана Бунина (1937 –1944). Казалось бы, как можно писать про ЭТО даже не по­сле, а во время Освенцима? Но для Калачова, как и для Бунина, который был на тридцать лет старше, именно обращение к Эросу стало самым сильным, созидатель­ным ответом на вызов Танатоса, на пиршество страха и смерти. Да и «Декамерон» Боккаччо, основопола­гающий любовный нарратив европейской литерату­ры, был написан во время «Чёрной смерти» — самой разрушительной эпидемии чумы в Европе, унесшей примерно половину ее населения... Порою кажется, что излияние любовной энергии в изображении Кала­чова перехлёстывает рамки общепринятого, но нель­зя не увидеть в этом чувственном изобилии глубоко человеческой реакции на «демонтаж тела», на кош­мары развоплощения и расчеловечивания в Новейшей истории. Вот и создаёт Степан Калачов лирико-­натуралистическую опись тела, где каждая его часть лю­бовно уменьшена в «переогромленном» масштабе ре­волюционных и военных судеб...

Вместе с тем и карамазовская сладострастная ли­тота звучит в его «пупочках» и «коленках». Как будто Степан Фёдорович по литературной линии прямой потомок Фёдора Павловича Карамазова. Представим, что последний на старческом, всё более постном досу­ге ударился в писательство (как Джакомо Казанова). Он мог бы создать нечто уникально­ сладострастное, чего не знает мировая литература. У нас от письменного стиля Фёдора Карамазова осталась только его записка Грушеньке: «„ангелу моему Грушеньке, если захочет прийти“, а дня три спустя вставил: „и цыплёночку“». 

Но ведь это дорогого стоит, это первоклеточка нового письма, которого в литературе еще не было. Были маркиз де Сад, Леопольд фон Захер­ Мазох, Д. Г. Ло­ренс, Генри Миллер с их накатом мощных, порой же­стоких, саднящих страстей... А вот чтобы так мяг­ко, умильно, почти слёзно подойти к женщине, даже какой-­нибудь мовешке и вьельфильке, так размять, увлажнить... Чтобы «ангел» и «цыплёночек» рядом, через «и»...

Конечно, у Степана Калачова, наряду с этим ка­рамазовским, есть и пришвинское, и платоновское, и даже горьковское и бунинское. Но главное — ощу­щение бесконечно живого, родного и неотвратимо уходящего в этих пальчиках и коленках... Прощание с телом: не только накануне Второй мировой войны, которая своими жерновами его перемелет, но и на­ кануне последующей техно-­ и биореволюции, кото­рая своими киборгами мирно его оттеснит, усовер­шенствует и заменит. Эта слёзная умильность к телу в сочетании с карамазовским сладострастием, плато­новским дремучим любомудрием и сквозным ощу­щением исторических судеб — предчувствие, заро­нённое в 1930­х, — оглушительно звучит и сейчас, на весь XXI век!

Начатое Степаном Фёдоровичем продолжил его сын Евгений Степанович Калачов (1948 – 2023). Имен­но он передал мне в Москве в 2013 году часть архива своего отца под названием «Корпус Х», а в 2022 году прислал полную электронную версию семейного ар­хива, включавшего и его собственные произведения. Калачов­-младший получил образование по струк­турной и прикладной лингвистике и значительную часть жизни проработал в области информационных технологий (в НИИ и в частном секторе; несколько лет провёл в европейских странах). Но главным делом его жизни была литература, не только сбережение и осмысление наследия отца, но и пополнение «Кор­пуса Х» собственными произведениями.

Кстати, заглавие многозначное: «корпус» — это и собрание литературных текстов, и тело, телесность, выступающая главной их темой; «Х» может обозна­чать неизвестное или запретное, но это также и сим­вол, указывающий на то, что в этих произведениях, где персонажи обозначены, как правило, местоиме­ниями («я», «он», «она»), исследуется «алгебра же­лания», основные формы его проявления. Во многих рассказах, даже вполне реалистических, место дей­ствия не определено: это могло происходить и в России, и в Германии, и в Англии, и в США. Время действия также растяжимо, хотя по большей части охватывает последнюю треть ХХ — начало ХХI века.

Во многом тематически и стилистически наследуя отцу, Евгений Степанович сближает «память тела» с тем, что он называет «творческим желанием». Он считал — и воплощал это в своих рассказах, — что творческий импульс присущ не фрейдовской «субли­мации», а желанию как таковому, которое само ставит себе препятствия в виде всевозможных табу, чтобы переходить в «соблазн», усиливаться и заостряться запретами. В природу желания входит саморазвитие через самоограничение, и в этом смысле «цивилиза­ция — самовозрастающий Эрос». Желание — всегда взрыв, пересечение границы, которая в чувственной сфере определяется как открытое — закрытое, дозво­ленное — недозволенное, влекущее — отталкивающее, близкое — далёкое.

Следуя семиотическим идеям Юрия Лотмана, Евгений Калачов переносит их в об­ласть эротики и художественного сюжетосложения. Желание само по себе не телесно, это знак отношения, всегда сопряжённого с психологическим и этическим риском. Желание — это «революционный элемент» в устоявшейся картине мира, которая создаётся ци­вилизацией, распорядком быта, условностями обще­ственного этикета. Отсюда внезапное перераста­ние некоторых реалистических сюжетов в гротески и фантазмы, когда сила желания вырывается за гра­ни реального. Даже в самом будничном и упорядо­ченном укладе есть маленькие «ночные авантюры», захватывающие непредсказуемостью. То, чего так не хватает социально­-профессиональной жизни боль­шинства людей, погружённых в бытовую рутину, от­ части восполняется этими вспышками и всплесками желания, которые Евгений Калачов описывает в раз­ных житейских контекстах как «чудотворность бы­тия» и как ответ на стародавний философский вопрос: «Почему нечто, а не ничто?» Евгений Калачов также чувствителен к новейшим технологиям: виртуальность, критика понятия реальности, искусственный интел­лект — и порою вводит эти темы в свои рассказы.

Евгений Степанович Калачов скоропостижно скон­чался 6 июня 2023 года. Исследователям ещё пред­стоит разобраться с вопросом, кому в точности при­надлежат авторство некоторых рассказов — отцу или сыну, — а какие, возможно, написаны ими совместно или завершены сыном по наброскам и черновикам отца. Следует допустить участие и других представи­телей литературного круга, сложившегося вокруг них в 1970–1980-­е годы. Более того, не исключено, что миграция текстов по разным поколениям и странам открыла возможность для мистификаций, для пере­воплощения авторских личностей. Понятие авторства давно стало предметом вопрошания и игры: не толь­ко в литературе — достаточно вспомнить «Повести покойного Ивана Петровича Белкина» А. С. Пушки­ на, — но и в гуманитарных науках. В одном из писем ко мне Евгений Степанович цитирует Жана Бодрийя­ра: «Симулякр никогда не скрывает правду, он и есть правда, которая скрывает, что её нет». Трудно с этим не согласиться, и не только он, как наследник семейного архива, но и я, как составитель, несу ответственность за возможную «симуляцию авторства». (Разумеет­ся, это относится не только к авторам, но и к геро­ям и героиням, ко всем сюжетам: любые совпадения с реальными лицами или событиями могут быть толь­ко случайными.) Так бывает: один автор выступает под именем другого, а публикатор — под именем их обоих. Здесь не место обсуждать теологическую по­доплёку такого перевоплощения: сын выступает за отца, а некто третий — за них обоих. И это не только о вечном или давно прошедшем. В XXI веке нам до­ велось перенестись из времён модерна и даже пост­ модерна в самую гущу нового средневековья, а эта эпоха высоко ценит именно безымянность. «Не спра­шивай, кто сказал, внимай тому, что сказано» (Фома Кемпийский, XV в.).

«Моя задача, — писал Степан Калачов, — предста­вить наибольшую напряжённость желания как челове­ческую сущность. В отличие от неодушевлённых вещей, человек может желать, но, в отличие от животных, не может вполне утолить своих желаний. Неутолимое желание — вот что делает нас людьми. А счастливыми нас делает другой человек, который пробуждает же­лание и, утоляя его, разжигает ещё сильнее».

В книгу вошло пятьдесят семь рассказов, состав­ляющих восемь тематических разделов.

Михаил Эпштейн 1 июля 2024