Александра Гуськова. Волчьи тропы
В северной пустоте соразмерны описания Онего и замечания о Путине, сцены охоты и размышления над текстами Пелевина и Кавабаты.

Мариуш Вильк – журналист, писатель, в 80-х годах был пресс-секретарем Леха Валенсы, но позже отошел от «Солидарности». Несколько лет преподавал в Америке журналистику, потом уехал в Россию, через грузинский МИД попал на войну в Абхазии, где всякого навидался. После прожил несколько лет на Соловках, сейчас живет в Карелии вместе с женой Натальей и маленькой дочкой Мартой.

Мариуш Вильк не первый год пишет книги о России. Уже вышли посвященные Соловкам «Волчий блокнот», рассказывающий о путешествии по Беломорканалу «Волок», посвященная саамам «Тропой оленя». «Дом над Онего» родился из жизни автора в Карелии. Он приобрел в деревне Конда Бережная (на картах обозначена как нежил.) дом и живет на берегу самого большого западноевропейского озера уже несколько лет.

Вильк заметно тяготеет к северу (и называет свои произведения «Северным дневником»), и предпосланный тексту эпиграф многое объясняет. «Мир протекает сквозь тебя, словно вода, одарив на мгновения своими красками. А затем отступает, и вот ты вновь наедине с той пустотой, которую несешь в себе» (Николя Бувье). Север, где пространства воды и неба бескрайни, а человек также мал, как в пустыне, видится Вильку как идеальное место не только для познания России, но и для познания себя и мира. «Горизонты на моем севере беспредельны. Поэт писал, что земля у полюсов несколько… сплющивается. Кроме того, в тундре ничего не заслоняет вид, поскольку кустарник едва доходит до колен».

В северной пустоте соразмерны описания Онего и замечания о Путине, сцены охоты и размышления над текстами Пелевина и Кавабаты. Он видится со священниками, пьяницами, учеными, северными кочевниками; в его доме бывают редакторы, схоморохи, поэты и художники, а икона Марии Египетской мирно соседствует с чукотским божком Пеликеном. В этом видится не бессмысленная эклектика, а попытка вобрать разностороннесть мира, пропустить через линзу внутренней критики, заново пересоздать реальность и представить в виде краткого текста.

Чтение записей Вилька действует и завораживающе, и отрезвляюще одновременно, сказочность в них смешивается с беспощадностью. Это не излияния аутично-аскетичного чудака, а внимательное наблюдение за миром в попытке оценить окружающее через сетку координат, отличную от привычной, но описать это понятным читателю образом. Автор помогает расширить привычное видение, замыленное окружающей суетой, и увидеть мир в синтезе. В частности, русский мир. Вильк (волк по-польски) вступает оборотнем – отошедший от поляков и не обрусевший, он свободен в выборе позиции, а всегда не лишне увидеть себя «со стороны», тем более с условием, что наблюдатель стремится прочувствовать специфику объекта. Тем более, что авторские мысли почти всегда рождаются из историй: Вильк предлагает нам не дистиллированный философский продукт, а иллюстрированную словесно энциклопедию (для интересующихся даны сноски), совмещенную со сборником житейских историй, попутно с культурологическими экзерсисами. И соседство под одной обложкой оленеводов, самураев, Александра Свирского, Сэй-Сёнагон, бабы Мани и Съюзен Зонтаг не столько удивляет, сколько увлекает.

Вильк живет жизнью познающего странника, чтобы мир не мог поймать его, но он мог поймать мир. Всем пойманным он щедро и умело делится. После чтения Вилька убеждаешься в том, что культура и природа вовсе не противоположны, в войну их ввергает сам человек.

©Частный Корреспондент

 

Артём Пудов. Горячее сердце в холодном краю
Польский интеллектуал, писатель и журналист Мариуш Вильк переезжает из шумного польского города в небольшую петрозаводскую деревню, преследуя сразу несколько целей: жизнь в экстремальных условиях российской провинции и написание дневника, призванного зафиксировать не только события, происходящие в жизни Вилька, но и его местами тягостные, местами радостные раздумья. Такова завязка романа - травелога автора, известного неоднозначными и громкими книгами «Волок» и «Тропами северного оленя». Весь «изюм» «Дома над Онего» - в точных и метких характеристиках повседневного быта русской деревни, необычных и местами парадоксальных рассуждениях Мариуша Вилька о культуре, религии, знаменитых людях. Суровая действительность русского Севера, своеобразие климата и людей, населяющих эту местность – вот основные источники вдохновения и мировоззренческих взглядов писателя. Здесь, в дикой, как бы застывшей природе России, ему пишется легче, чем в суетливой Европе. Вильк проводит параллели между российской и японской культурами, сближая медитативную прозу - миниатюры Кавабаты и восточную поэзию с творчеством Николая Клюева, мистика и литератора, до сих пор вызывающего множество споров. Вспоминая Польшу, Мариуш Вильк часто с горечью цитирует Витольда Гомбровича – когда-то «маргинального» и «тёмного» польского писателя – модерниста, вынужденного эмигранта с жёсткой и беспринципной критикой польской действительности : «Не может быть! Гомбрович! Какая встреча… Можно ли придумать лучшего спутника для визита на родину? Ведь это мой первый учитель (о его «Дневнике» я писал дипломную работу) и одновременно собрат по парижской «Культуре» - из той же команды Гедройца. – Привет!»

Писатель посещает знаменитые исторические места Заонежья, активно и с теплотой общается с простыми людьми - рабочими, учёными, священниками, кочевниками, шаманами, с интересом исследуя другую, малознакомую полякам жизнь. Впрочем, удовольствие от постоянных перемещений, впечатлений и знакомств не отменяет у Мариуша Вилька тягостное ощущение краха русской деревни, ставшей уже дорогой сердцу поляка, который большую часть жизни провёл в городе. Вильк с прискорбием пишет о духовном голоде и безысходности существования типичного деревенского жителя, большую часть времени проводящего в пьянках и лени.

Глобальная культура русской глубинки, по мнению писателя, всё больше утрачивается как по вине самих коренных жителей, так и под воздействием исторических и социальных изменений, неизбежно происходящих в России: «Теперь времена не те. Правда, во многих заонежских избах я видел старые русские печи, но – боже мой! – в каком плачевном виде: покосившиеся, потрескавшиеся, кое-где подпёртые палкой, точно согбенные старухи, тяп-ляп подмазанные глиной. Сегодня никто не занимается «печебитьем», мало кто вообще знает, как за это приняться».

Но, хотя Мариуш Вильк видит, чувствует и переживает с напряжением публициста проблемы простых русских людей, самые прискорбные факты не могут снизить восхищение польского писателя и журналиста русским Севером. Этот клубок противоречивых эмоций и ощущений писателя составляет основной «нерв» «Дома над Онего» - замечательного и нестандартного травелога о пристальном взгляде иностранца на чужую действительность.

Артём Пудов.

 

Наталья Ермолина. Вильк из Зазеркалья
У них то рыба клюет, то похороны. Но часовня в кадре окна с оранжевым шаром луны, отраженным в стакане с бражкой, меняют все. Что делает известный польский писатель в заонежской деревне Конде Бережной? Пересчитывает волны или вычесывает пух из тополей? Становится немного понятно после прочтения его «Дома над Онего».

Я много слышала о «Доме над Онего». Читала отзывы и рецензии. Замечала, что некоторые просто обиделись на реалистичный взгляд писателя на заонежских мужиков: «Мужиков в деревне полно, с утра до ночи шатаются без дела, а предложишь конкретную работу, оказывается, что у них нет времени – то рыба клюет, то похороны…».

Но открыв дневниковое повествование, сразу же была захвачена Зазеркальем. Своей простотой, своей искренностью, красивым, изящным, образным, но не перегруженным языком. Не зная польского, я оценила поэтичность перевода Ирины Адельгейм. Некоторые места там точно и трепетно передают состояния души и природы, что уже и не замечаешь разницы, где душа, а где природа. Или это изначально и было неразделимо. Я только могу представить, как красиво и сочно это звучит на польском языке.

Честно говоря, я просто была обезоружена той болью, которую испытывает чужой в общем-то писатель, наблюдающий и пристально инвентаризирующий все, что нынче осталось от Севера. От Русского Севера. От духовности Заонежья. В каждом его слове слышится стук сердца, учащенно бьющегося за русскую деревню, за разорение, за людей. Он наблюдает жизнь, пишет ее, как поэму через свой мультимедийный экран окна, наблюдает смену времен года и исследует себя. Он остановился и задумался в том самом месте, где логичней всего думается. В тишине, среди воды, ветра, дерева и простых людей. И результат порой пробивает до слез. Потому что дневниковость позволяет к каждому дню или записи делать эпиграф из другого автора, как правило, подвижника, идеологически близкого самому Вильку. Это либо польские писатели, либо исследователи Севера, такие же чудаковатые и бессребреные, как и он сам.

«Я живу в себе и только оттуда, изнутри себя могу с вами разговаривать». Этой цитатой Витольда Гомбровича он предварил один из цикличных и закольцованных природой дневниковых дней. И разговор этот человека, очистившегося Севером, может быть интересен, на мой взгляд, не только жителю Карелии, но и каждому рассуждающему и размышляющему персонажу земли. Вильк описывает карельский пейзаж лучше всех, трогательней и сердечней. Даже Новиков, мастер словесных поклонов матушке-природе, отступил в моем хит-параде на второе место. Потому что Новиков – это ум и тело, сарказм и талант. А Вильк – это ум и сердце. И сердце большое, как то самое солнце, путешествия которого по северному небу он наблюдает не первый год из деревни Конда Бережная.

«Наконец солнце вваливается в избу и, здороваясь, словно бы невольно трогает лучом дошпулуур*, аж струна стонет (другой луч освещает «Зимний лес» Стронка), разливается по столу медово-золотым светом, покрывает густым слоем стены и потолки, скамьи и лавки, сундук, буфет и кадку, стекает на пол и проникает в каждую щель. В конце концов добирается до печи, обливая ее позолотой».

Ты читаешь дни за днем в вильковском Зазеркалье и понимаешь, что тоже хочешь так изнутри себя разговаривать с миром. Сделать паузу. Жить по Пушкину: «Давно, усталый раб, замыслил я побег».

Как хорошо, что «Дом над Онего» написан. И не важно, как он будет продаваться. Думаю, Вильк писал свои письма из Зазеркалья не для того, чтобы заработать на них. А чтобы успеть поймать все то изнутри себя, о чем в своей Конде Бережной ему так долго молчалось.

*Дошпулуур — это традиционный тувинский музыкальный инструмент, двухструнный щипковый, с трапециевидным кор­пусом, обтянутым с обеих сторон кожей. Струны дошпулуура делались из кручёных волос конского хвоста, иногда и из кручёных бараньих кишок. В наше время конский волос заменяется тонкой леской или капро­ном.

Полностью  на сайте Интернет-журнала Республика Карелия

 

 

Ольга Балла-Гертман. Тропой дикорастущего текста
Дневник – жанр поисковый, интеллектуальное лозоходство: никогда не знаешь, к чему он тебя выведет. Даже, наверно, независимо от того, для себя или для других ты его пишешь. Спору нет, для себя, конечно, лучше: текст более чуток, когда знает, что никто его не видит. Но пусть даже для других, неважно: тут многое делает уже сама по себе разомкнутость структуры, незаданность сюжета. Главное – доверять происходящему – даже если ты его, допустим, пристально и въедливо анализируешь – и следовать за ним.

Именно так и поступает в своих записях русский поляк Мариуш Вильк.
И "Дом над Онего", и "Путем дикого гуся" – очередные части его "Северного дневника": хроники того, как автор на протяжении вот уже двух десятков лет вживается в русский Север, куда переселился из Польши – насовсем. Пишется эта хроника заведомо для прочтения другими и по мере своего писания печатается в польской прессе. Сначала Вильк публиковал свои записи в парижском журнале "Культура", а после смерти его главного редактора Ежи Гедройца, когда журнал был закрыт, – в литературном приложении к газете "Жечпосполита".

Таким "внешним" дневникам, по самому первому движению, доверять не очень хочется: что за рефлексия напоказ, письма никому и всем сразу? Но Вильку – точно стоит. Тем более что он, несмотря на свои эксперименты с пространством и даже, пожалуй, благодаря им, – человек весьма внутренний. Он использует пространства своего Севера, чтобы возделывать и выращивать внутреннее. Буквально использует, как инструмент. О Соловках, на которых жил до переселения в 2002-м на берег Онежского озера, он пишет так: "…тему Соловков я исчерпал, а в качестве жизненного пространства острова исчерпали себя сами".

Без утилитарности (своеобразно, конечно, понятой), подумаешь, здесь не обходится, – и едва только ты так подумаешь, как в качестве причины переселения в Карелию (а не, скажем, возвращения в Польшу) предъявляется тебе следующее:

"…я полюбил Карелию, ее глаза цвета Онего и таящуюся в них глубину, и вдруг понял, что быть в двух местах невозможно. В двух местах можно лишь бывать".

А Вильку надо – именно быть.

Тут дело – в любви и в подлинности существования, не отделимых друг от друга и не очень-то друг без друга мыслимых.

Нам Вильк – без излишней откровенности – показывает, как делается важная для него работа с пространствами, северной природой, северным бытом. Описывает внешнюю феноменологию внутреннего, вполне внешние пути к нему. Прямо-таки траекторию прочерчивает. Желающие и сходно расположенные – могут, пожалуй, шаг за шагом повторить. Тут все расписано, как рецепт, – без малейшей, однако, предписывающей, дидактической интонации.

"В моей жизни, – отчитывается Вильк о результатах своего переселения с Соловков на Онежские берега, – изменилось многое: вид из окна (теперь по утрам я заглядываю в Онего) и запахи во дворе (вместо ламинарии пахнет дикой мятой); рыба на столе (вместо трески или сельди – лосось, палия, форель) и гости за столом (чаще местные мужики, чем польские туристы)…"

Здесь, наверно, даже Россия и русская культура как таковые не первостепенно важны, хотя Вильк к ним внимателен (даже – благорасположенно внимателен) и подробно рассказывает об их, встречающихся ему на пути, особенностях своим польским читателям, охотно насыщая текст всяческими бытописаниями, этнографизмами, очерками нравов. Куда важнее ему другое: сама фактура северных пространств, местного быта – пожалуй, в известной степени независимо от государственной и этнической принадлежности всего этого; чувственные аспекты здешнего существования – запахи, вкусы, осязаемые поверхности, свет и воздух, его температура и влажность. "Вступать в картину за окном надо постепенно, чтобы уловить игру света на воде – в зависимости от времени года, облачности и часа." Важно сопротивление и своевольничанье материала при взаимодействии с этой, вполне чужеродной коренному европейцу жизнью – и то, что от этого взаимодействия рождается в самом авторе.
"Телевизор я не смотрю! – декларирует Вильк. – Радио не слушаю! Газет не читаю!" Север – это, конечно, позиция, этически и метафизически значимая. С помощью русского Севера Вильк выводит себя за пределы исторического времени (и политического пространства) – суетного, быстротекущего и поверхностного – во время куда более крупное и медленное, такое, которое всей своей поверхностью граничит с вечностью и, пожалуй даже, незаметно в нее переходит.

Онежские пространства для Вилька, конечно же, инструмент, – но скорее в смысле "орудия труда". Это в точности его собственные слова: перечисляя изменения, наставшие в его жизни с переселением в Конду Бережную, он упоминает и такое – изменилось "отношение к орудиям труда (ноутбуку предпочитаю добрый колун) и к самому труду, ведь труд каменщика, как утверждал Александр Блок, не отличается от труда поэта".

С помощью этого орудия труда Вильк возделывает самого себя.
На русском Севере он ищет – при всей своей открытости общению и внимательности к человеческому разнообразию – уединения, молчания и медленности. Ну и, разумеется, в этих обликах – свободы: именно ее, подлинной свободы, необходимой составляющей частью называет самодисциплину – которой очень требует Север – один из самых читаемых и цитируемых Вильком авторов, поэт, монах-траппист и богослов Томас Мертон.

Да, смысловая генеалогия Вилька (хочется избежать слова "духовная" – это слово корректнее всего, все-таки, применять к отношениям с трансцендентным, чем Вильк, по крайней мере на этих страницах и напоказ, принципиально не занимается) сложна и прихотливо индивидуальна. В качестве его авторитетов, образцов, внутренних родственников, собеседников и современников на равных, кажется, правах уживаются друг с другом и Томас Мертон (1915-1968), и одинокая французская мыслительница Симона Вайль, и ныне здравствующий основатель геопоэтики, "писатель-бродяга" Кеннет Уайт (с которым Вильк, кстати, знаком лично – и посвящает совместному с Уайтом путешествию по канадскому Лабрадору целую главу в книге "Путем дикого гуся"), и русский писатель Михаил Пришвин, и соотечественники-поляки Генрих Эльзенберг (1887-1967, русскому читателю неведомый) и Витольд Гомбрович, и старые японские поэты: Норикиё Сато (1118-1190) и Мацуо Басё (1644-1694), и китайский каллиграф, математик, астроном и музыкант II века Цай Юн… Что за комплекс они образуют, какую цельность создают? А что создают, в том нет сомнения. Вильк – при всей пестрой разнородности своего происхождения – явление на зависть цельное: он весь, по существу, – об одном, у него всякое лыко – в одну строку. Эта нескончаемая строка – о той самой подлинности и свободе, для проживания которой русский Север чувствуется Вильку наиболее подходящим пространством. И поскольку живет он тут, в этой неродной ему и трудной стране, уже двадцать лет – вряд ли это иллюзия. Тем более что очаровываться, увлекаться и преувеличивать Вильк по своему душевному устройству, кажется, не очень-то склонен. Всю трудность нашей страны он прекрасно видит. Но у него есть и еще одно, совсем редкостное свойство: внимательно ее наблюдая, он ее не судит. И того еще более: он ее, трудную и неродную, – любит. И старается понимать.

Культурные координаты Вилька в книге обозначены так: писатель и путешественник. Формально все вроде бы правильно, но из ячеек этой классификационной сетки, чересчур широких, Вильк благополучно ускользает.

Если попытаться определить его смысловую нишу точнее, более всего ему подошло бы, кажется, звание практического философа. Притом даже трудно сказать, на какое из слов в этом определении должен прийтись основной акцент, – думается, что все-таки на слово "практический". Вильк – душеустроитель. Он размышляет о природе человека и его месте в мире не столько словами, сколько образом собственной жизни. И местом этой жизни – понятым буквально, географически.

Что до пристального и въедливого анализа происходящего и наблюдаемого, то это не вполне вильковский тип действия. Он это происходящее и наблюдаемое, скорее, бережно собирает. Стараясь не нарушить его собственных форм.

Жизнь Вилька на Севере и все, что он там делает, – это экзистенциальная практика. Дневник, соответственно, – ее хроника, обладающая всеми достоинствами бессюжетной прозы: разомкнутостью структур, неочевидностью направления и непредсказуемостью развития. Даже сам автор ни в одной из точек своего путешествия во времени не может знать, куда забредет тропой своего дикорастущего текста. Будем брести вместе с ним – и наблюдать.

Тем более что дневник – счастливый жанр: он всегда полон будущим. Прерваться он еще может, но закончиться – никогда.
Ольга Лебедушкина
Когда русский писатель уезжает писать роман в Европу ничего более естественного и понятного, кажется, и представить себе невозможно. Со времен Гоголя и Тургенева мы уже привыкли к тому, что многие проникновенные строки о России пишутся вдалеке от нее. Когда европейский писатель приезжает в Россию и остается в стране на пятнадцать лет и не в Москве или Петербурге, а на севере: сначала на Соловках, а потом в Заонежье в глухой деревне в деревянном доме, то это воспринимается как нечто из ряда вон выходящее потому что вроде так не принято, но история польского писателя и журналиста Мариуша Вилька именно такова.

С конца 90-х годов он живет в России и пишет свой Северный дневник. «Дом над Онего» - это уже третья часть. И дневник этот поразителен и замечателен не тем, что вписывается в модный жанр травелога, и даже не тем, что это попытка постижения России через себя, гораздо важнее другой опыт: постижение себя через русский север, превращение севера в область познания и самопознания. «В такой тиши можно много расслышать,» - пишет Мариуш Вильк и ссылается на Кавафиса, который говорил, что находясь в пустой комнате один ты отчетливо слышишь тиканье часов, которое пропадает как только порог переступают другие люди и начинают шуметь, а ведь часы продолжают тикать.

©Радио Культура

Софья Вечтомова
Кому ни дашь в руки эту книгу или даже не расскажешь о ней — мол, поляк много лет прожил в России и теперь поселился в доме в заброшенной северной деревне — сразу же звучит вопрос: «А что его туда понесло-то?».

Причин несколько, и по отдельности они кажутся не такими уж убедительными. Во-первых, у Вилька была аккредитация при МИДе России, и поэтому в девяностых он был наблюдателем многих наших «горячих» событий. Но никакая аккредитация не может заставить человека остаться в чужой стране, да еще в ее глубинке. Тогда можно учесть внутреннюю философскую мотивацию автора — он считает, что понять Россию можно только из деревни, в городах особой человеческой жизни нет. Ведь они, в принципе, похожи на польские, да и вообще на европейские. Красиво звучит, но зачем поляку, одному из экс-лидеров «Солидарности», понадобился столь сильный «русский дух»? Может быть, все дело в его верной спутнице по имени Наташа? Этого читатель «Дома над Онего» тоже не узнает. Он застает автора в момент переезда с Соловецких островов в Карелию: решение принято, дом найден, Наташа давно при нем. Видимо, чтобы ознакомиться с истоками стремления Мариуша Вилька обосноваться в России, нужно прочесть его первую книгу — «Северный дневник». А то ведь: есть же и польские пустые деревни — да хоть Печеня или Минск-Дворянское — где, вероятно, тоже есть много интересного. Исконно польский дух, допустим... Но периодически в воспоминаниях Вилька мелькает и американский Кейп-Код — так что можно считать, что в нем просто очень сильна «охота к перемене мест». Вполне онегинская, кстати.

 Но, как бы то ни было, Мариуш Вильк обосновался в Конде Бережной, заонежской «мертвой», «заброшенной» и «исчезнувшей с карт» деревне. Тут кстати хочу отметить, что если в местечке живет хотя бы один дед, сохранилась деревянная церковь и можно протянуть электричество за шесть столбов — это не такая уж и оторванность от мира. Даже если зимой дороги полностью завалены снегом. В по-настоящему мертвые деревни и летом-то попасть непросто: была тропа, да сгинула. А главная деревенская дорога уже за пять лет безлюдья зарастает так, что найти ее можно, только зная точно, где она была раньше. Я была в одной такой деревне — Спас-Перепели в Костромской области. Жить в заброшенных домах невозможно — да что там, зайти страшно, то ли пол провалится, то ли потолок рухнет. При этом на выбитых окнах трепещут остатки тюлевых занавесок, а в ларе обнаруживается россыпь никому не нужны писем сорокалетней давности… Такие картинки запоминаются посильнее иной экзотики.

 Пожалуй, именно в этом — главная причина привлекательности книги Вилька. Как, я еще не сказала? На самом деле она хороша. Хороша своей дневниковостью, чуть ли не ежедневным отображением событий. В тексте находится место и покупке ведерного самовара (а заодно — и креста с местной церквушки), и «битью» глины для русской печки, и знакомству со скоморохами, и даже визиту «Скорой помощи»… Тут-то и становится неважно — поляк он или не совсем. Ведь что мы сами знаем о русской деревне, родившись в городе-миллионере? Если повезет — то, что у бабушки в детстве видели и запомнили. А многие ведь и без этого живут. Потому и говорю — яркая экзотика! Причем настолько впечатляющая, что самому автору из нее уже не вырваться. Насколько я поняла из последних публикаций в интернете, он, хоть и планировал на последних страницах заколотить дом и «двигаться дальше», до сих пор зимует в Петрозаводске, а летом возвращается в Дом над Онего.

 Конечно, есть в книге и Польша. Все же свои записи Вильк ведет для литературного приложения к газете «Жечпосполита». Но и читателю понятно, и сам автор говорит о том, что для него эта страна навсегда обязательна, но уже далека. Про русский Север ему рассуждать и рассказывать будто бы интереснее. Более того, даже японская философская поэзия или, допустим, Пелевин, вызывают в нем больший трепет. Правда, эти многочисленные литературоведческие страницы заставляли меня отвлекаться от книги. Не потому, что их присутствие совсем уж неуместно — понятно, что когда из всех благ цивилизации у человека под рукой оказывается только электричество, главным развлечением становится обильное чтение. В принципе, я бы даже поспорила с автором — можно ли сравнивать Пелевина с Пушкиным. Но когда это растянуто на такое количество абзацев в повествовании, от которого ждешь совсем другого… Невольно хочется отложить литературный экскурс. Где там ведерные самовары?

 Впрочем, ткань дневника — дело тонкое и странное, указывать кому-то, что как в нем писать — задача бесполезная. Пусть будет и Япония — в конце концов, пусть даже автор в текущий момент своего существования захотел «попутешествовать» там. Но ведь затянула-то его реальность совсем другой страны, к которой ему волей-неволей теперь приходится возвращаться! И даже если вы не смотрите в сторону деревни — а может быть, именно в этом случае! — почитайте Вилька. У него — совсем другая жизнь. И поскольку он все-таки иностранец, то легко позволяет себе чего-то не знать — и оттого очень радуется новым людям, свежим знаниям. У него они сразу же становятся «частью текста». Кстати, знаменитый актер Депардье, совсем недавно влившийся в ряды наших соотечественников, тоже ведь собирается жить в деревне, «вблизи березового леса». Может быть, и мсье Жерар чуть позже поделится своей русской деревенской историей? Глядишь, за иностранцами и наши люди в те места потянутся! 

©labirint.ru

ISBN 978-5-89059-182-1
Издательство Ивана Лимбаха, 2012

Редактор И. Г. Кравцова
Корректор: Л. А.Самойлова.
Пер. с польск. и примеч. И. Адельгейм
Компьютерная верстка: Н. Ю. Травкин
Дизайн обложки: Н. А. Теплов

Обложка, 256 стр.,
УДК 821.162.1(82-4)+911(470) ББК 76.01(4Пол):26.89(231) В46
Формат 60х901/16
Тираж 2000 экз.

Книгу можно приобрести