Отрывок
Cлепой — фигура трагическая, глухой — комический персонаж. Ваш муж,
если он слеп, вызывает сочувствие, глухой вызывает смех. Глухие живут в изоляции, они грустны и более
замкнуты, чем слепые. Можно встретить
веселых слепых, они наслаждаются жизнью. Глухой — всегда в меланхолии. Не так ли и нас гнетет молчание
прошлого? Память слуха и память глаз — разные вещи. Детали убранства на званом обеде Людовика XIV увидеть
легче; шум голосов, манера болтать, шутить, смеяться от нас ускользают. Можно представить мысленно площадь
в Афинах в праздничный день и дам, прибывающих в театр в шесть утра, с криками петухов, чтобы попасть
на премьеру «Антигоны». Невозможно при этом представить звуки. В будущем раскопают застывшую тишину,
найдут обломки трубных мелодий, фрагменты звучания речей ораторов и шума толпы. Молчание прошлого нас
тяготит, и музыка греков для нас остается загадкой.
Не удивляйтесь в этой главе рисункам. Уверяю вас, это не шаржи. Рисуя по памяти, я стараюсь, чтобы перо
художника и перо писателя двигались в
одном ритме. Работа малоудобная. Когда перо замирает в раздумье, потому что те, о которых пишу, — всего
лишь безликие сгустки тумана, стараюсь тогда в рисунке соответственной линией передать
ускользающий образ. Слово бессильно, у рисунка чуть больше власти. Я хотел бы помочь вам услышать звук
умолкнувших голосов, разорвать эту мертвую тишину, вызвать не только тени из прошлого, но — каким волшебством,
не знаю — заставить вновь зазвучать Катюля Мендеса, его «ха-ха-ха» после каждой фразы, Эдмона Ростана
— приглушенным звуком органа и услышать тихий, из-под руки в белой перчатке, заблудившийся в бороде
смех Пруста.
Катюля Мендеса я знал до моего выступления в театре «Фемина», того самого выступления, которое для меня
устроил де Макс. Мой дядя Реймон Леконт, презирающий всех «актеришек» и признающий лишь настоящие
титулы, называл упрямо де Макса «актером Максом». Мендес, по мнению дяди, был в высшей степени неприличен,
и он заставил моих родителей согласиться с его вердиктом. Я же втайне обожал Мендеса. После моего выступления
в театре «Фемина» Мендес пригласил меня на обед к себе домой, на бульвар Малерб. Вынужденный скрывать
эту новость, я жил на грани нервного срыва. Эта тайна и ожидание встречи разъедали меня. Наконец долгожданный
день
наступил. Но сначала попытаюсь описать вам Мендеса — критика из «Ле Журналь» (грозу драматургов), драматурга
и поэта, известного, но мало читаемого.
В течение долгого времени, когда неблагодарная юность в поисках смысла жизни идет против мэтров, мне
случалось смеяться над ним, относиться без должной любви. Я сожалею об этом. Пусть простит меня его
тень. Где же лучше, как не в «Портретах-воспоминаниях», полагаясь на память глаз, я могу искупить вину,
отдать дань уважения этому человеку, не касаясь сугубо личного, того, что нас атакует в минуты смерти.
Безусловно, дорожные платья Марлен Дитрих, взятые ею в Шанхайский экспресс, частокол ресниц Греты Гарбо
и даже мужской костюм, который с их легкой руки приобрел в гардеробе женщин права гражданства, являются
новым витком романтизма. Не перевелись в Голливуде и священные чудища. Но их, из плоти и крови, становится
меньше, и я думаю, нынешней молодежи уже не дано увидеть такие фигуры, как Эрнест Ляженесс, как чета
Катюлей Мендесов, как Жан де Боннефон и его наставник в густых, похожих на соты, седеющих завитках волос.
Катюль Мендес в кулуарах антракта! С трудом приступаю я к этому описанию. И в самом начале хочу просить
вас не путать рельефность рисунка с шаржем, не принимать черный цвет гравюры за пятно черной краски
— это будет ошибкой. Я хотел бы дать вам почувствовать, с каким благоговейным трепетом я приближаюсь
к этой великой тени, за которой тянется пурпурный шлейф августейших руин романтизма.
Он был толстым, но для своей полноты довольно легко двигался, колыхал плечами и животом, как неуправляемый
дирижабль. Толпа расступалась перед ним в удивлении. Лев и палтус одновременно! Глаза, щеки, маленький,
как у рыбы, рот казались застывшими на лице, заставляли держать дистанцию. Таинственная мерцающая преграда
незримо стояла всегда между ним и миром. От льва — прическа (расположение кудрей) — горделивая грива,
усы с рыжиной. Фалды фрака торчали, подобно хвосту, из-под короткого серо-бежевого пиджака. Пиджак
нараспашку с красной розеткой ордена Почетного легиона на лацкане, белый галстук, завязанный бантом,
накрахмаленную, в пятнах кофе, манишку, фрак, петлю на рубашке между фрачным жилетом и брюками, которые
ниспадали множеством складок на крошечные остроносые туфли. В белой пухлой руке замечательной формы
— непременная трость Шарло.
Заложив руки за спину, сверкая манжетами, этот ужасный вершитель завтрашних, не подлежащих обжалованию
приговоров, в шляпе, сдвинутой на затылок, поспевал за своим животом; великолепный и легкий, плыл кораблем,
рассекая людскую волну. Глаза мраморной статуи на надменном лице, букли, разбросанные по узким высоким
плечам…
Отрывок
Молодость входит в ту же дверь, из которой выходит старость. Мгновение вечности,
одна из фигур ужасного менуэта, ночь времен. Касание рук, бесконечная цепь касаний! Победив свою робость
и лень, я наконец согласился, чтобы Люсьен, настоящий кавалер при маленьком дворе Сирнос и Фарнборо-Хилл,
представил меня императрице. Было очень тепло. Как в тропической лихорадке, стрекотали цикады. Море
сверкало, волны лизали берег.
Говорят, что Тарквиний Гордый наказывал плетью, косил косой непокорные головы маков. Образец чрезмерного
увлечения делом. Императрица тоже не любила цветы. Расчищая от них дорожки, она била их тростью. Мы
шли по сухому скалистому парку, в котором росли только кактусы. Настоящий испанский парк: прямые негнущиеся
растения, ощетинившиеся колючками, напоминали испанских мадонн, но менее милосердных.
Меня охватили смущение и страх перед встречей, которая неминуемо близилась. Императрица гуляла в парке,
мы шли ей навстречу. Я стал представлять ее по Винтергальтеру, его картине к «Декамерону», восседающей
среди фрейлин; в тысячу раз надежнее, думал я, были бы гренадеры Гвардии. И встреча произошла. Случилось
все быстро и неожиданно, как в катастрофе, увиделось маленьким черным пятном. И как при катастрофе,
я вдруг стал совершенно спокоен, следил за пятном, которое, как в замедленных кадрах, надвигалось на
меня, следил за своими нервами и не терял головы.
Императрица показалась на повороте аллеи. Следом за ней поспешали мадам де Мора и граф де Клари. В длинном,
похожем на рясу, платье, в шляпе священника, помогая себе костылем, она, словно фея коз, взбиралась
вверх по аллее, терялась чернильным пятном в огромном, залитом солнцем пространстве, казалась усохшей,
подобно тем головам, которые мумифицируют дикари, убившие ее сына. Я знал, что от монгольфьера осталось
немного: урна с прахом и почерневшее сердце — головка мака. Я не сразу признал ее: ни кринолина, ни
юбок «за мной, молодые люди» или «прыжок в лодку», ни спенсера. Не колыхались от ветра поля огромной
соломенной шляпы и не было крошечного зонтика, похожего на круто выгнутый купол Шантийи, полевые цветы
не венчали голову.
Таким же простым было лицо, его тонкий овал сохранился. Казалось, что женщина в гoре когда-то так крепко
прижимала ладони к лицу, что след от пальцев отпечатался на щеках. Глаза не утратили небесной голубизны,
но взгляд был уже затуманен. Голубая вода глаз внимательно вас изучала. Эта голубизна, подчеркнутая
черным карандашом, вызывала в памяти лица матросов, осужденных на каторгу молодыми и к моменту выхода
на свободу превратившихся в стариков. Удивительно, но на их старых лицах в гневе вновь проступают следы
былой красоты.
Императрица остановилась, окатила меня голубой водой, смерила с головы до ног. Люсьен представил меня.
«Я уже не могу награждать поэтов, — сказала она, — но я дарю вам вот это». Быстрым движением руки она
сорвала белую кисть дафнии, протянула мне, проследила за тем, как я вставил цветок в бутоньерку, и двинулась
дальше. «Идемте!» Я шел рядом с ней. Она задавала вопросы о танцах, о Русском балете, об Айседоре Дункан,
рассказывала о фейерверке, устроенном накануне на Кап-д’Ай, несколько раз останавливалась и, запрокинув
голову, смеялась дребезжащим старческим смехом. Смех и голос казались знакомыми. Я слышал их на аренах.
То были голос и смех молодой Евгении де Монтихо, бойкая болтовня которой, должно быть, зачаровывала
и пугала робкого Наполеона III, то были смех и бойкая болтовня всех молодых испанок, встречающих дробным
стуком своих каблучков и щелканьем вееров победителя-матадора.
«Та, что идет в конце свиты»… В Сирносе
старая шутка утратила смысл, императрица загнала свой штат, быстро ходила одна без устали, удивлялась,
как можно вообще уставать, и предложила проводить меня до конца аллеи.
Получив разрешение вскоре вновь посетить ее и откланиваясь, я смотрел на ее маленькое лицо, отмеченное
трауром, освещенное вспышкой юности — юркой ящерицей, оживляющей дом в развалинах.
Издательство Ивана Лимбаха, 2002
Пер. с фр.: Л.В. Дмитренко
Коммент.: Д.Я. Калугин
Общ. ред.: В.И. Максимов
Редактор И.Г. Кравцова
Корректор О.Э. Карпеева
Компьютерная верстка: Н. Ю. Травкин
Худож. оформл., макет: Ю.С. Александров
Переплет, 240 стр., ил.
УДК 840-94Кокто ББК 84(4Фра) К59
Формат 70x901/32 (172х114 мм)
Тираж 2000 экз.