Отрывок
Борис Иванов
ПОДОНОК
Посвящается Р. Грачеву
Элеонора Сергеевна позвонила и попросила побывать на квартире сына
вместе с нею. На углу проспекта увидел ее издалека. Чем ближе, тем ужаснее происшедшее и ужаснее ее
джерси, блузка, туфли — все облегающее ее, неподвижную в солнечном пятне. К ней невозможно было бы подойти
просто так. Другие словно ощущали это: никто не заслонил, никто не прошел рядом, пока я торопился к
месту встречи.
И она это чувствовала. В стране, где траурные повязки и ленты носят только представители официальных
погребений, она стояла отринутая крепом вины и смерти сына. Ужас сосредоточился в том, как протянула
мне руку, как шла и говорила, еще раз назвав меня «его другом». В ней было несогласие с этим предначертанием.
Я догадываюсь о том, что произошло бы, если бы вслед за приговором сыну суд обвинил ее как мать убийцы.
Она сказала бы: ее судить неразумно, матери не знают, кого они рожают обществу по воле случая. Современная
женщина делает за жизнь несколько абортов, разве ей известно, гения или подонка убирает из ее недр акушер,
хорошего или плохого гражданина она рождает однажды.
Моховая пыль в комнате шевелилась. Пасмурные грязные стекла; кровать в углу пугала нечистотой. На подушке
— след головы. Как из десятка зеркал, смотрит лицо Шведова. Из кухни доносится разговор соседей: они
одобряют Элеонору Сергеевну. Она отворила шкаф и меланхолически перебирает вещи. Я попросил разрешения
открыть форточку.
— Да, конечно…— но имени моего не назвала, хотя на губах оно было приготовлено. Может быть, в комнате,
где когда-то она жила с сыном, я показался ей чужим и лишним.
Опустился на корточки перед грудой книг — я должен по просьбе Элеоноры Сергеевны разобрать их.
Были ли у него друзья? Есть ли у меня друг? Кто-то должен стать нашим другом. В давние времена кто-то
непременно должен был причитать на могиле, если даже умерший к концу жизни растерял всех своих.
Да, конечно, признаки смерти он носил давно. Он был слишком живой, чтобы жить, — таков парадокс. Но
между крайностями такая бездна смысла, что неизвестно, когда мы перестанем о нем говорить!
Подозреваю, что каждый, кто прикоснулся к нему — видел его, говорил с ним, был втянут в поток его жизни,
— всегда легко оживит в памяти Шведова, и многое навсегда останется тусклым рядом с его подлинностью.
Бесспорно одно: все, даже ненавидящие его, навсегда останутся при убеждении, что он был исключительный,
изумительного блеска, неопределимый умом человек.
Одно, время Шведов писал рассказы, по рукам ходили его стихи — они были талантливы. Но он был и талантливый
математик, физик, рисовальщик, музыкант. Ему было свойственно острое чувство целесообразности. При случае
оно могло бы сделать из Шведова администратора. Я помню его в салоне Есеева, в комнате Веры Шиманской
и уверен, что Шведов мог бы стать актером, оратором, проповедником. Никто не видел его недоумевающим,
препятствия, думаю, будили в нем приятную для него самого энергию. Останавливающихся Шведов не уважал
и подталкивал вперед с пафосом Крестителя.
Однако если быть строгим, никаких бесспорных доказательств феноменальности Шведова привести невозможно:
несколько стихов и рассказов и двадцать пять страниц машинописного текста по физике энтропических систем.
Но как передать это ощущение свежести, вернее, освежения воздуха возле него! Это озон, который обещает
ливень! В сущности, остались лишь мысли о нем и переживания его, которые были незаурядны и для самой
ослепшей души и в самом банальном мозгу.
Сам же Шведов навсегда останется тайной, как и та последняя ночь, когда он совершил убийство.
Все, кто видел Шведова в больнице и на суде, не узнавали его, а он не узнавал их… Он отказался давать
показания следствию и молчал на суде.
Говорили, что он поседел и ссутулился.
Приговор изумил его; между испугом и изумлением трудно провести границу, но на процессе был человек,
который уверяет: на сером лице Шведова застыло удивление. Позднее два конвоира провели его к закрытой
машине, и только тогда мать успела коснуться его. Никто не знал, как завершилась его жизнь перед судом:
он был в больнице, а потом в тюрьме.
А раз это так, то это уже был не Шведов. Он много раз говорил, что обстоятельства не меняют человека,
а только заставляют быстрее или медленнее раскрывать карты, которые ему стасовал Бог.
Приговор, возможно, был бы смягчен, если бы Шведов раскаялся.
Адвокат пытался показать, что убийство последовало в результате ложно направленного воспитания, ряда
жизненных обстоятельств, некоторых природных свойств характера. В том Шведове, каким представил его
суду адвокат, не было ничего схожего с самим Шведовым. Все, кто знал Шведова, слушая речь защитника,
опустили от неловкости головы. Основная идея сводилась к тому, что его клиент порвал отношения с обществом,
от простых форм разрыва пришел к более сложным — к разрыву с моралью, потом — с законом. Эта схема
могла быть убедительной по крайней мере своей логичностью, если не сомневаться, что Шведов — преступник.
Но был ли он преступником, этого никто не мог доказать. Зои — она единственный свидетель — на свете
нет, но, может быть, она сама показала то место на груди, которое описано в протоколе медицинской экспертизы
с ужасающей точностью. О чем просила: о пощаде или о смерти?
Возможно, между ними был договор, и Шведов лишь выполнил его условия, когда тем же ножом вскрыл вены
на своих руках.
Он не был обязательным человеком, он всюду появлялся не вовремя, всюду опаздывал. Он сделал ожиданье
данью, которую платили те, кто верил в него и на него рассчитывал.
Но Зоя — исключение, она покидала его и возвращалась к нему сама. Она не поддавалась его власти и в
то же время жутким образом была связана с ним. В чем-то она не хотела уступить Шведову, в чем-то отрицала
его: может быть, опережала в понимании того, куда Шведов движется. Возможно, их отношения были борьбой,
которая закончилась вничью, — она была убита, а он расстрелян.
Возможно, она, погасив в своем теле сталь ножа, освободила его от другого или других преступлений. Ее
любовь сделала то, что все, знающие Шведова, даже старая мать Зои, не могут произнести эти два слова:
«он убийца». В жизни Зои он занял слишком большое место, чтобы просто стать его жертвой.
Отрывок
Александр Кондратов
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ
Рассказы о майоре Наганове
Крэйзи день
При пожаре звонить 01
Я жил в сундуке двадцать лет: в нем удобно лежать и думать.
Думать весь день. На ночь я вылезал к жене, мы спали вместе. Наставал новый день. Рано утром я возвращался
к себе, в свой сундук.
Время шло. У меня искривились ноги, я стал бледным, зеленым, рыхлым. Пускай! Зачем мне ноги, зачем мне
бодрый цвет, и даже лицо — зачем оно?
Для паспорта, для встреч, для службы… Знакомые увидят, скажут:
— Здравствуйте!
Но зачем мне мое лицо? Ведь мы нужны только другим, для себя мы не нужны. Мы можем просто быть для себя,
без вымыслов, без собственного лица, без «я».
Двадцать лет я жил в сундуке.
Люди жили по-своему. Они служили, дружили, враждовали, воевали, ходили в баню и в кино. Мир ни на йоту
не изменялся. Он был заучен, мой мир. Иногда менялась вазочка. Порой — портрет вождя. Меняли цвет обои.
Но все оставалось по сути по-прежнему: сундук, кровать и четыре стены.
Это казалось вечным: установленным навеки. Днем сундук, кровать ночью, и все время — четыре стены…
Мою вечность нарушила жена. Я давно стал замечать неладное. Ведь она была там, у них, в чужом, непонятном
мире. Он убивал ее, час за часом, морщина за морщиной, кашлем и гриппом. Он требовал службы, обманов,
поклонов. Он требовал — и — убивал.
Я не раз предлагал жене второй сундук. Она отказывалась:
— Что ты! Кто же нас будет тогда кормить? Два сундука на семью — слишком много счастья!
Счастья?
Да, счастья! Счастье всегда в сундуке. Оно прячется от мира, мир всегда несчастен, непонятен и жесток.
Лучше быть подальше от него, быть в сундуке, жить в сундуке наедине с самим собою.
Но далеко не уйти. Он рядом, мир. Он ни за что не отпустит, нет! Разве он позволит спрятаться? Разве
в нем можно жить, в этом мире? Он дотянулся до меня, убив жену.
Она что-то делала на кухне со спичками и вдруг упала, тихо охнув, на пол…
Темнота проникла в комнату. Стены проглочены ею, такие знакомые за двадцать лет стены. Заученный мир,
мой мир!
Все осталось таким же, как и прежде, в моем мире. Лишь на полу лежит усталая жена. Я окликал ее из сундука.
Напрасно!
Она не встанет, жена. Не встанет никогда… Лишь запах гари доносится из кухни… Начался пожар.
Мир не щадит, не даст остаться в сундуке, от него не спрятаться, от него не спастись.
…При пожаре звонить 01…
01, 01. Это вызов пожарных.
Где я найду другой сундук? Куда я пойду, кривоногий и голый, из бессмертия сундука? Он был мне домом
и вселенной, ведь человек не может быть наедине с этим. Этим бредом, этим адом, этой жизнью. Ему всегда
нужна своя вселенная, свой мир, пусть в сундуке, среди чужого бреда.
…ПРИ ПОЖАРЕ ЗВОНИТЬ 01…
Ноль-один… Осталось так недолго. Огонь ползет, зловещий, тихий, кусая темноту.
Я не уйду. Я не откину крышки.
Мне не найти другого сундука!
БЕСЕДА
Майор читал рукопись не отрываясь; перелистывая чуть подгоревшие, обуглившиеся страницы, хмыкал. И так
ни разу и не взглянул на стоящего перед ним Титова. Маленького, кривоногого, жалкого… И подозрительного
в своей убогости. Крайне подозрительного!
Прочитав: «мне не найти другого сундука», Наганов протянул утвердительно-весомо:
— Так-аак-аак-с… И-ммен-нно!
Помедлив, посмаковав свое молчание, вскинул ласковый взор на Титова:
— Так зачем вы убили жену, Титов?
— Я?
Лицо Титова задрожало: и губы, и щеки, и нос с подбородком. Потом — взгляд майора сделался стальным
— задрожали руки и ноги.
— Товарищ май-йорр… — голос тоже дрожал, в такт всей общей телесной дрожи. — Она для меня… Вы же читали…
— Внятней! — веско сказал майор.
— Вы же сами знаете… Меня спасли пожарники… Из сундука… Я был готов умереть… На грани смерти…
Самообладание вернулось к Титову. На лице заиграла челюсть. Он стал говорить красиво и связно. Чувствовал
старый чеховец, интеллигент, мыслитель-одиночка.
— Культурный, — сурово подумал майор. — Ишь, распинается!
— Она была для меня весь мир, вся вселенная. Без нее я не мог бы и дня прожить. Все мои чаянья, все
мои помыслы сосредоточились на ней. Я любил ее как А…
— Стоп! — майор негромко хлопнул ладонью по столу. — То, что вы хотели умереть в сундуке, вслед за женой,
что несчаст-ны и прочее, — все это лирика, первая версия. А какова вторая?
Титов испуганно посмотрел на майора. Лицо Наганова было серьезно-сурово. Ни один мускул не дрогнул на
нем, на лице. Лице Наганова. Лице майора.
«Расколешься, голубь, — с секретною ласкою думал он. — Еще не таких кололи… Культурненьких…»
— Я ввас нне понниммаю… — Голос Титова опять начал дрожать. — Что это значит: «вторая версия»?
— Не понимаете? Тогда я повторю: времени у нас достаточно, — сказал Наганов. — Смерть жены от разрыва
сердца, ваше горе и прочая элегия (майор узнал это слово недавно, на юге, в отпуске, и теперь любил
вставлять в культурные беседы), — все это первая версия смерти жены. А где вторая версия ее смерти?
Не запаслись?
После краткой паузы, все так же глядя на Титова, майор добавил, но уже ласково:
— Ну, Титов, не виляйте. Рассказывайте правду: зачем и как вы убили жену? Титову Елену Васильевну… Чистосердечное
признание уменьшит вину.
Из уголка титовского вялого глаза выкатилась круглая слеза. Майор внимательно следил, как она текла
по щеке, сползла на подбородок и затерялась в жидкой бороденке.
Не дожидаясь появления очередной слезы, Наганов стукнул кулаком по столу и властно крикнул:
— Хватит, Титов! Отправляйтесь-ка в камеру. Обдумайте вторую версию, может, с ней вам больше повезет.
И без истерик, тут вам не сундук… Старшина, уведите!
— Слушаюсь!
Дюжий старшина Могучий взял Титова за плечо:
— Пошли у камору.
— Но ведь я…
Майор безразлично смотрел в окно, барабаня по столу пальцами.
— По-шшли! — рявкнул старшина. — Эн-ты-лы-ггент!
На помощь старшине спешил другой старшина, постарше. Его фамилия была простой и дельной: Узелков.
«ТАК-С, ТАК-С»
КПЗ — камера предварительного заключения — находилась рядом с дежурной комнатой: майор отбывал свое
дежурство по графику, раз в месяц. И когда старшины, порозовевшие, довольные, вернулись, майор добродушно
предложил:
— Ну, что, Могучий? Партию в шахматы, а? Давай?
— Так точно, товарищ майор! Это можно.
Могучий с детства был заядлым шахматистом. На дежурство он всегда приносил с собой шахматную доску с
фигурами.
— Чьи будут белые?
По традиции бросили монетку. Майор, как всегда, угадал:
— Орел!
Могучему, естественно, выпала решка.
Аккуратно и правильно расставив белые фигуры (Могучий то же самое продублировал с черными) — как положено,
ферзя на белое, короля на черное поле, — майор задумался на пару минут. А затем, решившись, двинул
королевскую пешку на два поля вперед. И даже сказал вслух:
— Е2–е4!
Могучий смело ответил: «е7–е5».
Майор любил позиционную игру и редко шел на жертвы. Больше всего ему нравилось бить пешки противника.
Он довольно приговаривал при этом:
— А мы вашу пешечку амм! Амм!
Кроме того, майору нравилось делать хитрые, коварные ходы конем (он называл их «конские маневры») и
объявлять шах. Делал это майор Наганов торжественно и властно.
Особенно силен был Наганов в миттельшпиле. Совсем недавно ему присвоили
четвертую категорию по шахматам
(третий разряд по лыжам, второй по самбо и первый по стрельбе майор
имел очень давно, со времен учебы в Ленинградской опершколе).
Старшина Могучий, значкист, украинец, играл вдумчиво, основательно, неторопливо. Он измерял пространство
доски ладонью, чесал в голове, протягивал таинственное «так-с, так-с», мощно сопел и шел на упрощения.
Партия подходила к концу. Силы были равными, несмотря на все конские хитрости майора. Тогда Наганов
объявил коварный шах, — естественно, конем.
Старшина Могучий крепко задумался и взял в рот сбитую два хода назад нагановскую белую пешку (это была
его давняя привычка: брать пешку в рот и думать, он всегда поступал так в сложных положениях).
— Шах королю! — со спокойным достоинством объявил майор, указывая на своего коварного коня. — Шах королю!
Можно было бы обойтись и просто «шахом», кому же иному, как не королю? Но по мнению майора «шах королю»
звучало более весомо.
— Шах королю!
И в этот миг в дверь камеры отчаянно забарабанили. Титов молотил кулачками в бронированную дверь и кричал
что-то невнятное, перемежая плачем.
— Пойди, Узелков, успокой его, — сказал Наганов, не отрывая пытливого взора от доски. — Выясни, что
ему надо? Может, даст вторую версию?
У майора была отличная проходная пешка и дальнобойный белопольный слон на а8.
Старшина Могучий упорно думал. Его сопение усиливалось с каждою секундой и постепенно перешло в мощный
хрип. Напряженно и сосредоточенно, уставившись в доску, старшина думал, думал, думал, думал, не решаясь
сделать нужный ход.
Узелков вернулся через пару минут.
— Товарищ майор! К себе вас просит. Говорит, есть вторая версия. Хочет рассказать.
Майор еще раз полюбовался отличным слоном на а8. Он доминировал по вертикали h1–а8, и не было ему противовеса.
Потом майор оглядел проходную пешку, а вслед за тем перевел свой острый взгляд на хрипящего Могучего.
Могучий думал, покраснев, набычась.
— Скажи ему, Узелков, пусть как следует обдумает свою вторую версию. А то, неровен час, опять подзалетит,
как с первою. Так ему и скажи: «Обдумай-ка, Титов, хорошенько, не подзалети, как в первый раз».
— Слушаюсь! — истово ответил Узелков и пошел к Титову в камеру.
Майору страстно хотелось выиграть партию. Могучий, решившись, отошел королем на е7. Впрочем, ничего
другого и не оставалось делать, это был единственный возможный ход.
Теперь настал черед задуматься Наганову. Поразмыслив минут пять, он пошел белопольным слоном с а8 на
h1, подумав: «Прострел!»
Могучий, все так же тяжело хрипя, сделал ход королем на е6.
Партия длилась долго: Могучий нашел силы для обороны и блокировал опасного слона. Наконец на доске не
осталось ни единой фигуры, кроме королей.
— Ничья? — предложил, раздосадованный Наганов.
Могучий не отвечал. Майор сделал ход королем на c5. Могучий молча думал… Минуту… пять… семь… восемь…
— Но ведь королем не поставить мата! — возмущенно воскликнул майор. — И шах королю не объявить! Чего
тут думать?
Могучий не отвечал. Наганов заглянул ему в глаза.
Глаза были пусты и неподвижны: старшина Могучий был мертв!
Отрывок
Инга Петкевич
ЭНИКИ-БЕНИКИ
Коза пропадала почти каждый
вечер, но Любка изучила ее повадки. Коза проходила лес, спускалась в овраг, переходила ручей, потом
шла по овсяному полю, затем поднималась по крутому склону на вершину горы, самое высокое в округе место,
и там, взобравшись на огромный камень, стояла абсолютно неподвижно, высоко задрав голову и пристально
глядя в сторону заходящего солнца. Поймать ее по дороге было невозможно, но там, на вершине, коза уже
ничего не видела и не слышала, и можно было спокойно взбираться на камень и стаскивать козу на землю.
Она не упиралась, она, казалось, не замечала ничего вокруг, она давала себя стащить и покорно шла на
поводу — только голова ее была повернута в сторону заката.
Так было почти каждый вечер.
Любка шла по лесу. Где-то впереди звенела колокольчиком коза. И тут — казалось, над головой — чей-то
негромкий, но ясный голос сказал:
У капель — тяжесть запонок,
И сад слепит, как плес,
Обрызганный, закапанный
Мильоном синих слез.
Любка насторожилась.
— А? — сказала она.
Голос что-то ответил, но звучал он уже где-то в отдалении, и до нее дошло только четыре слова: «он —
ожил — ночью — нынешней».
Любка нырнула в заросли орешника и, тревожно озираясь, быстро, но бесшумно подкралась и увидела человека.
Он шел, касаясь руками ветвей, и говорил красивые слова. Любка кралась следом. Открытые места она пробегала
на четвереньках, в более густых — забегала вперед и, спрятавшись за деревом, ждала. И он проходил мимо,
размахивая руками, или вдруг останавливался и, задрав голову к небу, стоял совершенно неподвижно. Так
он чем-то напоминал ее козу, и Любка чувствовала, что можно и не прятаться: все равно не заметит. Ей
захотелось рассмотреть его получше, и она решила сделать круг и подождать его около болота, где кусты были
особенно густыми и можно было подойти поближе. Она как раз перебегала
поросшую вереском открытую полянку, когда он неожиданно оглянулся. Некоторое время они в упор разглядывали
друг друга. Он что-то крикнул, она вздрогнула, заметалась, но место было открытое, и тогда она упала
лицом в вереск и, прикрывая голову руками, замерла. Ей казалось, что он стоит над ней…
Когда же она подняла голову — вокруг никого не было.
— Исчез… — прошептала она. Задумчиво огляделась, вздохнула, прислушалась и опять вздохнула. Потом, будто
что-то вспомнив, отряхнулась, движения ее стали быстрыми и озабоченными. Она спустилась в овраг, перешла
ручей, вышла на овсяное поле — отсюда была видна гора, и камень, и черный силуэт козы. Уже бегом она
пересекла поле, поднялась на гору, взобралась на камень.
— Еще не проходил? — спросила она козу.
Коза скосила на нее рыжий глаз и мотнула головой.
Любка сидела на камне рядом с козой. Там, далеко внизу, за рекой и полем, проходила большая дорога.
По дороге шли машины. Большей частью это были грузовики или огромные корявые машины, которые она про
себя называла скалозаврами. Они выскакивали из-за леса и, неуклюже подпрыгивая, мчались в Большой Утюг.
За Большим Утюгом дорога снова выходила в поле, но грузовики не выходили в поле, все они застревали
в Большом Утюге. И только он, он один, не застревал…
Уже полсолнца ушло под землю. Любка тревожно смотрела на дорогу. Может быть, что случилось, может быть,
он поскользнулся и лежит теперь в канаве, или заблудился, или уже проезжал? Солнце совсем перекосилось.
— Бип! — Он вынырнул из леса и плавно покатил по дороге. И даже теперь, в сумерках, было видно, какой
он голубой и красивый. Любка вскочила на ноги, вытянулась и затаила дыхание.
Она знала, что напротив горы автобус остановится и люди выйдут из него, а водитель выпрыгнет из кабины
и станет что-то говорить, показывая на нее рукой, и тогда люди достанут фотоаппараты. Раньше он не останавливался.
Провожая его глазами, она знала, что когда-нибудь он все-таки остановится. Он должен был остановиться,
он не мог не остановиться, и он остановился. Люди вышли из него. Она подалась вперед, хотела бежать
к ним, махать руками, плакать, но что-то остановило ее. Люди должны были позвать ее первыми. А они вдруг
достали фотоаппараты и стали ее фотографировать.
— Они думают, что мы памятник, — сказала она козе.
Коза вздохнула.
На Большой Утюг опустился туман. Из тумана торчали только черные трубы, из труб валил дым. Туман был
розоватый, дым — коричневый. Автобус исчез в Большом Утюге. Она ждала, пока он появится с другой стороны,
но он не появлялся.
— Неужели он тоже там застрянет? — сказала она козе.
— Вы что-то сказали? — переспросила коза.
— Наконец-то ты заговорила, — не отрывая глаз от дороги, медленно сказала она. — Я давно ждала, когда
ты заговоришь. Мне очень надо с тобой поговорить.
— Гм, — сказала коза.
— Я хочу у тебя спросить: зачем ты привела меня на эту гору? Зачем эти люди нас фотографируют? И еще,
кто этот человек, что ходит по лесу и говорит вслух сам с собой?
— Этот человек — я, — сказала коза.
Любка оглянулась и удивленно посмотрела на козу, но коза все так же невозмутимо смотрела на красную
полоску заката. Любка спрыгнула с камня и увидала человека. Он лежал на спине, заложив руки за голову.
Его лицо было спокойно и неподвижно. Почему-то она не испугалась, она медленно подошла поближе. Он не
посмотрел на нее, он смотрел в небо, и глаза у него были красные.
— Ты плакал? — спросила она.
Человек молчал.
— Почему ты плакал? — повторила она.
Человек молчал.
— Ты долго ехал? — спросила она.
— Долго, — сказал человек.
— Ты приехал на голубом автобусе? — спросила она.
— На голубом автобусе, — отвечал человек.
— Ты приехал за мной?..
Человек моргнул и медленно перевел глаза на ее лицо. Он смотрел долго и неподвижно.
— Не знаю, — человек вздохнул и закрыл глаза.
— Значит, ты приехал за мной, — спокойно сказала она.
— Не знаю, — человек не открывал глаз. — Я давно ничего не знаю. Сегодня — тут, завтра — там. Вчера
мы были в местечке Киты, но там не было солнца. Мы ждали его целую неделю, и местные дружинники поколотили
меня. Зачем я там был? — не знаю. Почему меня били? — не знаю. Кому все это нужно? — не знаю. А теперь
я лежу под каким-то камнем. У меня над головой стоит коза, какая-то маленькая странная девчонка задает
мне какие-то загадки. Почему, зачем? Должна же быть какая-то связь, должна ведь, должна, должна! Вот
ты думаешь, что она есть? Ты думаешь, раз есть голубой автобус, и этот автобус ездит по дороге, а ты
со своей ненормальной козой стоишь на камне, и эти идиоты из автобуса фотографируют вас, — ты думаешь,
раз все это так, то однажды из автобуса выйдет прекрасный принц и увезет тебя в заморские страны. Ты
думаешь, что все это для тебя?
— Нет, — крикнула она. — Ведь ты ничего не знаешь, не знаешь, что раньше он не останавливался, он проезжал
мимо. Я знала, что он остановится, — и он остановился.
Человек открыл глаза, лицо его стало растерянным.
— Может быть, ты права, — сказал он. — В таком случае я приехал за тобой, тебе виднее. Может быть, я
заморский принц, думай как знаешь. А что дальше? Что я должен делать? Что мне делать с собой, с тобой,
с твоей козой? Я не знаю.
— Ты должен взять меня в жены, — отвечала она.
— Ах так… — Человек улыбнулся. — И какой же я осел! Все так просто, что может быть проще!
Человек захохотал. Она терпеливо ждала.
— А козу? — хохотал человек. — Куда мы денем козу?
— Козу возьмем с собой, — сказала она.
— Ну уж это ты брось. — Человек стал серьезным. — Козу не возьму. К чему мне коза? И не проси, не поверю.
— Без козы не поеду, — твердо сказала она.
Человек усмехнулся, потом сделал отчаянный жест рукой.
— Козу так козу. Один черт, еще и козу.
— Спасибо, — тихо сказала она.
Он вздохнул и закрыл лицо руками. Любка присела напротив. Они долго молчали. Когда же он убрал руки
и посмотрел на нее, ей стало очень скучно.
— Прости, — сказала он. — Я пошутил. Я не могу взять тебя в жены, не гожусь, поищи другого принца.
— Я не хочу другого. — Ее голос сорвался, она всхлипнула и вдруг стала всхлипывать часто-часто. — Я
не хочу, не могу больше ждать, я перестану ждать, я тоже устала ждать.
Человек не успокаивал. Он опять смотрел прямо перед собой, и лицо его было неподвижным.
— Хорошо, — наконец сказал он, — я помогу тебе. Я тоже попробую подождать. Сколько тебе лет?
— Восемь.
— Так вот, через десять лет я буду ждать тебя.
Любка молчала.
— Ну что же ты? — Человек сел. — Что ты такая мрачная? Подойди, улыбнись.
Любка улыбнулась. Человек во все глаза уставился на нее.
— С такой-то улыбкой! — воскликнул он. — Ты спасешь нас! Пошли, пошли скорей!
Он схватил Любку за руку. Она только и успела ухватить за поводок козу, а он уже тащил их, обеих, через
лес, овраг, болото. Она еле поспевала за ним. Они вылетели на опушку леса и очутились в кругу совершенно
незнакомых людей. Люди сидели на странных металлических стульчиках и удивленно смотрели на них. Чуть
поодаль, около голубого автобуса, собралась почти вся деревня.
— Вот, в лесу нашел, — сказал человек, подталкивая ее к пожилому седому мужчине. — Улыбнись!
Любка улыбнулась. Седой важно поднялся со стула.
— Вот это улыбка! — взволнованно сказал он.
— Меня зовут Люба, — тихонько сказала она.
— Люба, Любушка, Любушка-голубушка… — пропел седой. — Любовь. Ну, где любовь — там и улыбка. Будешь
нашей Улыбкой.
Все засмеялись.
Через неделю на опушке леса появилось пол-избы, на Улыбку надели сарафан и посадили ее на печь.
Издательство Ивана Лимбаха, 2002
Редактор И.Г. Кравцова
Корректор Т.М. Андрианова
Компьютерная верстка: Н. Ю. Травкин
Макет: Ю.С. Александров
Обложка, 528 стр.
УДК 882 ББК 84(2Рос=Рус)6 П-292
Формат 84x1081/32 (200х125 мм)
Тираж 2000 экз.
Книгу можно приобрести