«… судя по интонации, имел в виду пулемет». Алексей Мокроусов
Книга воспоминаний художника и театроведа Ирины Уваровой – настоящая энциклопедия 60-80-х годов. Это рассказ о той части жизни в СССР, о которой не знали миллионы. Если о ней и говорили по телевидению или писали в газетах, то только как о враждебном и предательском пространстве посреди страны всеобщего благополучия и единения.

Книга Ирины Уваровой - об инакомыслящих, инакоделающих, инакоживущих. В центре – фигура мужа, писателя, поэта и переводчика Юрия Даниэля (1925 – 1988). Среди других героев книги – Михаил Бахтин и Булат Окуджава, Аркадий Белинков и Сергей Параджанов, Борис Биргер и Александр Асаркан. Печально знаменитой истории ареста Даниэля и Андрея Синявского в 1965 году в мемуарах уделено не так много внимания, хотя в свое время публикация на Западе под псевдонимами произведений двух советских авторов произвела эффект разорвавшейся бомбы. Поговаривали даже об особом соглашении между ЦРУ и КГБ на предмет выдачи авторов, спрятавшихся под псевдонимами Николай Аржак и Абрам Терц (все же это кажется маловероятным, речь скорее о банальном проколе кого-то из посредников по передаче рукописей). Но странная атмосфера эпохи, сотканная из никак незабываемого глотка оттепельной свободы и беспрерывного давления и открытой слежки, воссоздается из множества деталей. То Степан Татищев, бывший атташе по культуре французского посольства, отозванный в Париж и приехавший в Москву уже по приглашению посла, получает от филеров откровенную угрозу – не выйдешь из гостей в девять, ноги переломаем (пришлось Даниэлям вызывать друзей на машине с дипномерами, чтобы вывезти Татищева из гостей). То задержание на даче с рукописью о карательной медицине в СССР выглядит как операция по поимке нелегальных диверсантов. «У меня всегда вызывал профессиональное любопытство театрального критика театр КГБ. Исполнители ответственных поручений страсть как любили играть роли, хотя бы и бессловесную роль монтера”, - пишет автор. Но театр этот был брутален. “На дворе стояли семидесятые годы, за кем-то шла слежка, кому-то звонили ночью с хриплыми угрозами, кого-то в скором времени поджидали гонения и изгнания”. Причем часто слежка не скрывалась, ее показной характер явно санкционировался сверху. Целью было психологическое давление, людей откровенно принуждали уезжать из страны. Тех, кто оставался, ждала нелегкая участь. Судьба литературоведа Аркадия Белинкова (1921 – 1970), автора интереснейших биографий классиков советской литературы, Юрия Тынянова и Юрия Олеши, один из многих тому примеров. Уже в лагере он получил второй срок – за то, что писал прозу: “Его судьба нас обожгла пребольно. Лагерь, зэк с безнадежно больным сердцем, писал украдкой в школьной тетрадке карандашом, почерком — меньше бисера, прятал в стеклянные банки, закапывал в землю, в окаянную лагерную почву — как бутылку в море: с вестью. Весть досталась начальству, его снова судили”. Литература, творчество стали главными пунктами обвинения и в деле Синявского – Даниэля. Трудно переоценить его значение для мыслящих современников, в ходу появилось даже определение «Ты человек до эпохи Синявского и Даниэля». Как писала в воспоминаниях о поэте Галина Медведева, «два скромных, малоизвестных литератора сразу выросли до титанов: волею судеб они были выбраны в первые гласные могильщики советской империи» (Знамя. 2001. № 2). Поначалу мало кто верил, что в середине 60-х можно посадить за прозу – как позже мало кто верил, что можно убивать за журналистику. В итоге дали статью за антисоветскую пропаганду и агитацию. Реакция на арест Синявского и Даниэля была до боли знакомой. Подхалимы поддерживали и одобряли, Шолохов с трибуны жалел о мягкости приговора и вспоминал годы гражданской войны, когда с врагами особенно не церемонились. Интеллектуалы же пытались воздействовать на власть, тщетно объясняя ее репутационный вред происходящего: «Писали в инстанции, надеялись «их» образумить, процесса не устраивать, писателей выпустить. Вадим Меникер, экономист, сообщал правительству, какие убытки понесет отечество на международном поле, если доведет дело до процесса. «Они» довели. Образумить их было нельзя, в диалог они не вступали, на письма протеста и увещевания отвечали на своем языке — увольнениями, угрозами, арестами. Меникер уехал, уезжали другие. Оставались пустоты, бедствие потери, сиротство.» Вопрос об эмиграции оказывает еще одним сквозным сюжетом книги. Как и сегодня, каждый его решал по-своему. «По отбытии срока уехал Синявский. По отбытии срока Даниэль остался. Его спрашивали, зачем остался, что ему здесь нужно и почему не едет. Он отвечал: — Не хочется. Шафаревич обвинил всех отбывших в том, что они сбежали, не выдержав давления. Даниэль ответил резко: «Равнодушно вычеркивать их из списка живых — самоубийство. Мы вскормлены одной культурой, люди, покидающие страну, будут жить за нас ТАМ, мы будем жить за них ЗДЕСЬ». Понятно, что людей, думавших о живущих там как о части живущих здесь, в Советском Союзе было немного. Вообще влияние диссидентов кажется сегодня несколько иным, чем оно представлялась им самим. Их деятельность оказала в меньшей степени влияние на современников, зачуханных бытовыми проблемами, товарным дефицитом и жилищным вопросом (все это, помноженное на тотальную пропаганду, порождало в итоге homo soveticus, мало способный к аналитике и независимому размышлению). В большей степени это становилось влиянием на саму историю, участием в глобальном противостоянии духа свободы духу рабства, противостоянии, которое столь многое определяет и в наши дни. Но было и воздействие прямое, о котором также пишет Ирина Уварова, причем самое неожиданное. В лагере к Даниэлю приходило так много писем, что следом и другим заключенным стали писать чаще. «С легкой руки зэка по имени Юлий Даниэль с воли в места заключения вдруг горохом посыпались письма. Ему все писали, и другим стали писать тоже. Горох дробно стучал о тюремные решетки, а начальству что делать, если, оказалось, писать можно. Вот и пишут с воли, и ладно бы жены там или дочери, а то и вовсе незнакомые, здрасте, мол, и большой привет, хотя вы меня и не знаете. И всё намеки, всё условности, всё ребусы, а не разгадает цензор, в чем там дело, так и по шее получить не долго.” Цензура, впрочем, немногое разгадывала – мемуаристка приводит пример, когда она иносказательно, но довольно прозрачно хвалит повести Даниэля “Говорит Москва” и “Искупление”, цензор оставил эти пассажи без внимания. В целом понимание окружающими ситуации и контекста выглядело трагикомично. Жители академического поселка в Перхушково, где Даниэли сняли дачу на зиму, были убеждены в их непрекращающейся ни на минуту разведывательной деятельности. “Газовщик, ходивший по дачам проверять котлы отопления, доверительно сообщил: «Они говорят, что у вас под кроватью рация спрятана». Но даже рация оказывалась не пределом шпиономанского воображения, и ее можно было понимать иносказательно. После задержания “коменданта академического поселка так пугнули [сотрудники КГБ. – Ред.], что он потом рассказывал страшным шепотом: «Рация у них была!» — судя по интонации, имел в виду пулемет.” Неудивительно, что жители академического поселка долгое время подчеркнуто игнорировали новых соседей (как позднее во время горьковской ссылки рабочие из соседних домов подчеркнуто игнорировали чету Сахаровых) – пока к Даниэлям не стал захаживать сам Окуджава. Тут уже поневоле прогнулись самые несгибаемые и верные. После “первого визита отношение к нам стало меняться. На межсугробных дорожках встречные стали осторожно раскланиваться, особенно в сумерки, когда не так видно, кто раскланивается и — главное — с кем. Тем не менее обращались исключительно к нашему псу: — Хорошая собачка, хорошая!
 И спрашивали именно хорошую собачку:
— А что, Булат Шалвович еще приедет?” Читать об этом, с одной стороны, смешно, а с другой грустно. Хочется, конечно, сказать - хорошо, хоть бисер не переводится для этих ценителей прекрасного. Но трусость, страх, слепота не могут рассматриваться как преступление в системе, насквозь зараженной пропагандистской машиной. Сопротивляться ей способны немногие. О них и написана книга. 

©Московский книжный журнал

Печатная версия опубликована в 41-м номере журнала "Неволя"

Да неужели все это было... Мария Нестеренко
Книга воспоминаний художника и театроведа, вдовы Юлия Даниэля Ирины Уваровой, как и положено хорошим мемуарам, рассказывая о конкретных лицах, создает портрет целой эпохи. Наверное, не будет преувеличением сказать, что и сама эпоха — Софья Власьевна, она же старуха, — является полноценным действующим лицом, навязчиво вмешивающимся в жизни людей: «Она была омерзительной старухой, эта СВ… Мы ее ненавидели. Мы потешались над ней… Наша жизнь крутилась вокруг нее, и с этим ничего нельзя было сделать». Эта книга о тех, кто не желал мириться с этим и жил так, как считали нужным. В центре воспоминаний писатель и переводчик Юлий Даниэль (1925–1988). Другие действующие лица: Булат Окуджава, Сергей Параджанов, Аркадий Белинков, Борис Биргер, Борис Зеликсон… Сегодня эти имена — неоспоримый факт культуры, их изучают в университетах, но тогда они были частью запрещенной жизни…

Для автора чрезвычайно важно обозначить среду, в которой жил герой. Даже говоря о детстве Юлия Марковича, она вспоминает о том, что его окружали необыкновенные люди, начиная от матери, Минны Павловны, всему на свете предпочитавшей интересную книжку, и заканчивая теми, кто приходил в дом: «В детстве дома он увидел гостей: Михоэлса и Зускина. “Знаешь ли, совсем близко видел!”»… В ГОСЕТе ставили пьесу его отца, Марка Даниэля, «Соломон Маймон». Отец Юлия — Марк Даниэль — известный прозаик и драматург, писавший на идише, умер «не успев разделить кровавую участь своих товарищей». Память о нем «наглухо перекрыло скандальное судебное дело сына». И хотя о деле Андрея Синявского и Юлия Даниэля в книге сказано не так много, оно отбрасывает тень на все дальнейшие события, о которых говорится в мемуарах.

Отношение к этому процессу часто выступало в качестве лакмусовой бумажки. Но Ирина Уварова — незлопамятный мемуарист. Книга воспоминаний — не попытка свести счеты, а, наоборот, возможность почтить память близких. Она с увлечением говорит о тех, кто был с ними, поддерживал, и среди упомянутых — не только 62 литератора, подписавших письмо в защиту, но и «люди Москвы, люди страны»: «Жизнь Юлия была согрета людским участием… Это было в Москве, в Таллине, в Ереване». А о тех, кто поддержал приговор, автор лишь роняет: «Что стоят сегодня старая ненависть и злоба?»

В предисловии Ирина Уварова обозначает свою стратегию: «Как современник, я стараюсь припомнить события. Но как современник, не могу гарантировать непредвзятости явлений»… На страницах книги появляются не только знаменитости, но и менее известные персонажи: литератор, театральный критик Александр Наумович Асаракан, Михаил Хусид — создатель «синтетического театра», режиссер кукольного театра «шаман‑авангардист» Питер Шуман. Ольга Балла‑Гертман в своей рецензии на книгу обращает внимание на то, «какой особенный, неведомый сегодняшней культуре статус получило тогда, в семидесятые, искусство кукольного театра, какими оно насытилось значениями». И то, что Ирина Уварова пишет о Питере Шумане, можно, пожалуй, отнести к кукольному театру в целом: «Питер Шуман имеет дело с некими высшими целями и задачами, причем цели его — озадачивающе важны, а средства столь же озадачивающе просты. Он из тех, кто пытается добраться до начала начал, туда, где таится подлинная сущность искусства. И кто до этой “подлинной сущности” когда‑либо добирался, те общались с силами, от которых зависела жизнь на земле, — а она всегда висела на волоске. И если волосок этот до сих пор не оборван, значит, посредники, поставленные между небом и родом людей, ели свой хлеб недаром. Именно от них пошло племя ответственных художников».

Среди прочих персонажей мемуаристка особое внимание уделяет Михаилу Бахтину. Ирина Уварова рассказывает о периоде, предшествовавшем возвращению философа в научное пространство СССР: о том, как ученый и его жена были определены в дом престарелых в Гривно, как Бахтин пережил Елену Александровну и остался один, как был возвращен в Москву и как он сопротивлялся попыткам окружить его комфортом: «…там (в Доме творчества. — М. Н.) к завтраку давали черную икру, это и приводило Михаила Михайловича в смятение, раздражало сверх меры. Реакция была неадекватна мелкому блюдцу с деликатесом. Дело, думаю, не в капризе, а в чем‑то еще, что находилось за пределами блюдца. Казалось, в таком завтраке было нечто принципиально враждебное, относящееся к чему‑то более неприемлемому, чем еда».

Фигура Бахтина была важна для поколения Ирины Уваровой, разумеется, для той части, которая представляла себе масштабы открытия, сделанного ученым: «И предстал карнавал подобно граду Китежу… Как некое стозевное чудище появляется невесть откуда, хохочет или провоцирует хохот, жрет безудержно и вдруг проваливается на самое дно человеческой истории… Homo sapiens в час карнавала отдыхает от цивилизации».

Автор, вглядываясь в лицо эпохи, видит не только трагическое, но и комическое: свадьба друга издателя подпольного журнала Бориса Зеликсона, женившегося на девушке по имени Фаня Каплан, которой все гости не сговариваясь дарят игрушечные пистолеты из «Детского мира»; хозяин дачи, рассказавший историю про то, как изловил шпиона, а тот пытался откупиться 700 рублями, на что первый ответил почти афоризмом: «— Я, говорю, родину не продаю, да и 700 рублей не деньги»; переправа рукописей вдове Аркадия Белинкова их другом Юлием Китеавичем, купившим для этих целей два одинаковых чемодана. «Первый набил рукописями, а второй икрой и водкой в недозволительных количествах. Чемоданные близнецы чинно предъявили себя пограничному рентгену… Первый уехал, второй был задержан…» Но все эти истории веселы от противного и сродни гоголевскому смеху сквозь слезы.

Лехаим 

Иноантропология. Ольга Балла-Гертман
"Когда я пишу о ком-либо, кто известен человечеству и без меня, – пишет Ирина Уварова, – мне всегда хочется добавить: "Я здесь пребываю в тени". Только вот все совсем не так: автор в этой книге – никак не часть тени. Она здесь – свет, ясный, мягкий и точный, в котором видны все участники этого повествования, без которого они могли бы быть увидены совсем иначе. Почему-то думается, что так, как Уварова, о них не рассказал бы никто.

Книга – пристрастная, внимательная и благодарная. И чрезвычайно густонаселенная. Счастливая книга о страшном – более страшном, чем принято помнить, – и исключительно насыщенном времени.

Ирина Уварова, художник-постановщик, искусствовед, теоретик театра, была женой Юлия Даниэля – поэта, писателя, переводчика, диссидента (1925–1988). Однако Даниэлю, герою, несомненно, главному, отведена в книге только первая часть – и даже не самая большая. Он, конечно, постоянно появляется и во всех остальных частях. Он очень внимательно здесь увиден и подробно рассказан. Но в целом разговор здесь, даже когда о Юлии, – прежде всего о среде. Об отношениях и разговорах, о воздухе времени, о его этике, практиках и стилистиках, о человеческих типах альтернативной культуры шестидесятых-восьмидесятых годов – как сказал в своей рецензии на книгу Алексей Мокроусов, "об инакомыслящих, инакоделающих, инакоживущих". Ирина Уварова знала множество таких людей благодаря не одному только Даниэлю, но и тому, что работала в те годы в журнале "Декоративное искусство СССР" – как теперь сказали бы, "культовом" для тогдашней инакоживущей интеллигенции. Этот журнал был как раз в числе тех, довольно немногих, что собирали вокруг себя среду и формировали ее. (Сама Уварова вспоминает об этом скорее иронически: "Теперь наши "происки" кажутся наивными, – пишет она, – но тогда, в семидесятые, интеллигенция считала наш "ДИ" лучом света в соответствующем царстве". Так ведь потому и считала, что он им был.)

Среда, конечно, была сильно неоднородной – это легко представить себе уже по разнообразию населяющих книгу персонажей. Различны они как по стилю жизни и роду занятий, так и по степени своей противопоставленности общесоветскому. На одном краю этого спектра – допустим, Булат Окуджава, который в распространенные представления и ожидания, в общем, вполне вписывался, – потому столь многими и принимался с благодарным узнаванием, как свой  да и по сей день принимается и, наверное, очень мало кому в нашей культуре неизвестен. На другом краю – скажем, жестко-чуждый всему советскому, экзотичный, как диковинная заморская птица, живший совсем самосозданной жизнью, Александр Асаркан. Как его определить? Журналист, театральный критик, а главное, художник-писатель (не разделить!), работавший в собственноручно изобретенном жанре: открыток, которые сам делал, сам надписывал и ежедневно рассылал по разным адресам – на протяжении полувека. Многие ли сегодня смогли бы ответить на вопрос, кто такой Асаркан? А ведь человек был – пусть в своих узких кругах – на редкость влиятельный. Он формировал ту самую среду, задавал ей образцы и нормы: "Он обучал, – пишет Уварова, – нас всех: как читать "Винни-Пуха" в переводе Бориса Заходера; как любить детей…" Да, кстати, два полюса, которые видятся нам сегодня столь противоположными, благополучно сошлись: Асаркан учил окружавших его "всех" еще и тому, "как слушать Окуджаву". И привел однажды в гости к автору воспоминаний самого Булата – вместе с целой толпой людей, которым не разрешили его слушать в кафе "Артистическое". Это была одна среда, да.

Всех этих разных людей безусловно объединяла инаковость – и особенная, "надсоветская", я бы сказала, интенсивность. Герои здесь – один ярче другого (и рассказаны они так, что книга получилась почти художественная, с полным впечатлением живого присутствия среди них и слышания их голосов). Писатели – сам Даниэль, соратник его Андрей Синявский, Аркадий Белинков, Владимир Войнович, Юрий Домбровский. Теоретики литературы – Анатолий Якобсон, Михаил Бахтин (да! К нему автор, замирая от изумления перед собственной наглостью – никогда прежде такого не делала – поехала в Саранск знакомиться под впечатлением книги о карнавальной культуре). Издатель подпольного журнала Борис Зеликсон. Художники – не только нонконформисты Борис Биргер, Юло Соостер, Юрий Соболев, но и вовсе залетные иномирные птицы, один другого чудесней и чуднее: Сергей Параджанов, Гаянэ Хачатурян, "большой шаман" Питер Шуман – формально режиссер кукольного театра, а по существу – создатель кукольного мира и налаживатель отношений людей с миром горним – своими средствами.

Здесь самое время обратить внимание на то, какой особенный, неведомый сегодняшней культуре статус получило тогда, в семидесятые, искусство кукольного театра, какими оно насытилось значениями. Уварова кукольным искусством занималась профессионально, поэтому знает предмет изнутри. (Вообще, я бы тихо шепнула читателю на ухо, что насытилось оно значениями едва ли не религиозными, притом что сама Уварова подобных слов ни разу не произносит, она вообще этих материй почти не касается. Хотя – проговаривается и эзотерические обертона кукольных занятий упоминает.) Зря, что ли, в 1993-м, уже после той эпохи, о которой здесь речь, но этою эпохой тщательно подготовленный, появился, с деятельным участием автора, журнал "Кукарт", "предназначенный изучить феномен куклы в человеческой культуре" – целый журнал! – рассчитанный, значит, на длительную, развернутую рефлексию. (Вот бы о чем почитать.) А изучать было что – было, главное, само чувство предмета, которое в таком изучении выговаривалось. Об этом – и история кукольника Виктора Новацкого, изготовителя рождественских вертепов (притом начиная с 1980 года!) и одного из соорганизаторов "Кукарта", и рассказанное – вскользь, в главе, посвященной Соболеву, – о Михаиле Хусиде, "режиссере синтетического театра. Может быть, синкретического; хотя он официально назывался театром кукол".

Но показательнее прочих в этом отношении глава о кукольнике Шумане – там многое сказано прямо.

"…было ясно, – пишет Уварова, – что Питер Шуман имеет дело с некими высшими целями и задачами, причем цели его – озадачивающе важны, а средства столь же озадачивающе просты. Что он из тех, кто пытается добраться до начала начал, туда, где таится подлинная сущность искусства, сотворенная еще до того, как искусство появилось на свете. И кто до этой "подлинной сущности" когда-либо добирался, те общались с силами, от которых зависела жизнь на земле, – а она всегда висела на волоске. И если волосок этот до сих пор не оборван, значит, посредники, поставленные между небом и родом людей, ели свой хлеб недаром. Именно от них пошло племя ответственных художников. Точнее сказать –художников, добровольно принимающих на себя ответственность за судьбы мира".

Если это не религиозная практика, то я уж и не знаю. Впрочем автор почти так и говорит: "Кукла его акций, претендующих на самую активную действенность, возведена в величественный ранг библейских ценностей <…>".

Вообще, о культуре (ладно, пусть об "инокультуре") шестидесятых-восьмидесятых годов здесь, как бы невзначай, почти устно, в диалогах, легко набросанных портретах и забавных историях, рассказано столько, что думать и думать. По отдельным, осторожным – не расцарапать бы читателя! – прикосновениям львиных когтей чувствуется, что автор – мыслитель, сильный и оригинальный. В этой книге с ее мемуарными задачами она почти не дает себе осуществиться в таком качестве в полной мере. Она гораздо больше чувствует, чем говорит. У нее редкий для нашей, склонной к тяжеловесности, культуры дар сочетания легкости и глубины.

Уварова вообще умеет говорить о тяжелом и страшном почти шутя. О том, например, как за их с Юлием другом, русским французом Степаном Татищевым, в Москве, когда он шел к Даниэлям в гости, грубо и открыто следили кагэбэшники: "Слушай, в девять возвращайся, понял? Выйдешь позже – ноги переломаем". И отправились в садик, на скамейку. И о том, как рискованно-весело, даже театрально они помогли Татищеву от филеров удрать.

Но что за всем рассказанным стоит (и видно – как сквозь прозрачную воду) глубокое, сложное и точное понимание, можно не сомневаться.

На основе прочитанного здесь впору задуматься об особенной антропологии позднесоветских десятилетий (хм, об "иноантропологии"), о человеке, которого культивировала инокультурная среда, с его своеобразной восприимчивостью, с характерными для него нормами поведения, способами производства и проживания смыслов.

Ведь всех этих героев, тружеников и авантюристов "другой" культуры объединяло еще и вот что: все они, отталкиваясь от советского, противореча ему или просто от него отворачиваясь, создавали новые возможности для будущей жизни и культуры, запас символов и форм для нее, типов чувствования и мышления, создания себе внутренней независимости от навязываемого извне. ("Слушай, а если Софья Власьевна копыта откинет – что будет?" – приводит Уварова типичный диалог людей своего круга. "Да хорошо будет!" – уверенно отвечали вопрошавшему. – Не сомневайся". "Никто, – подтверждает автор, – и не сомневался".) Они вырабатывали, воспитывали, заготавливали впрок человека русской культуры, каким он мог бы явиться – ну, не через сто лет, но, допустим, в параллельной истории, в другом временном потоке.

Да, это была высоко утопическая культура и среда. Но она действительно многое создала – независимо от того, насколько эта чаемая будущая жизнь, с щедро заготовленными для нее возможностями, сбылась на самом деле. Она, скажем прямо, не сбылась. Сбылось совсем другое. Зато все эти возможности (включая главную: возможность внутренней свободы, ее техники и практики) у нас есть. Они нам пригодятся.

Радио "Свобода" 

ISBN 978-5-89059-218-7
Издательство Ивана Лимбаха, 2014

Редактор И.Г. Кравцова
Корректор Л.А. Самойлова
Компьютерная верстка: Н.Ю. Травкин
Дизайн: Н. А. Теплов

Переплет, 352 стр., ил.
Формат 84x108 1/32
Тираж 2000 экз.

16+