- Андраник Антонян, «Воздух»
В новой книге Тура Ульвена собраны стихи (прижизненные и посмертные), а также его проза и интервью. Одна из задач его стихов и книги в целом — быть местом встречи всех миров: «Быть водой / в воде. / Камнем — / в камне. / Либо любить руку, / что хватает камень / под водой». Ульвен считается представителем норвежского модернизма второй половины ХХ века, но его поиски, его скептицизм в отношении людей и вещей (начиная от экзистенциальных вопросов и заканчивая онтологической проблематикой) сильно отличают его от остальных модернистов региона. И хотя этот скептицизм в его поэзии часто связывают с пессимизмом и смертью, но не будем забывать, что критический метод вопрошания имеет целью ниспровержение догматики. Ульвен разрушает догматизм не столько из пессимизма, сколько из необходимости освобождения пространства от навязанных всем стандартов, установок и принципов, ниспровергает и космические масштабы, и самоуверенность людей, словом, открывает простор для мысли.Какое-то время можно отмахиваться от трагического, но не от той боли, которая вынуждена была его помыслить. до определённого момента можно радоваться жизни.Воздух: Журнал поэзии. № 43. 2024
- Виталий Шатовкин, «Воздух»
«На молу где началась битва богов / стоит чужак у которого вместо головы музыкальная шкатулка» — в каждом стихотворении Ульвена обнаруживается интонация, которая в своём устремлении ведёт читателя если не в пространство Абсолюта, то в очень близкую к нему область присутствия. Побуждающей силой этой энергии движения выступает музыка. Автор мастерски при помощи личного говорения высвобождает из каждой плотной вещи, предмета, образа своеобразную голосовую связку, способную обезличить тотальность молчания и превратить каждый предмет, каждый попавший в поле зрение автора объект в достаточную и самостоятельную единицу звука. Частые шумы текстов — шум дождя, смех, барабанная дробь, симфонические оркестры, дребезжанье, колоратурные мелодии и проч. — всё это звучание настолько умело и тонко доминирует над поэтическим ландшафтом, что привычная форма (зрительная, оптическая) восприятия стихотворения перерастает в своеобразную акустическую модель. «Ты не понял стихов, / тебе невдомёк, / о чём стучит чужое сердце, / но тебя так и тянет / кружными путями / на звук, на шум, будто / на музыку в ночи...» — обладание собственным звуком (голосом) допускает каждый из этих текстов до уровня характерного камертона, соприкоснувшись с которым, начинаешь улавливать свои личные интонации. Примечательно и то, что действие этой фонической механики распространяется за пределы текста, как круги на воде, собирая вокруг себя новую область образности и языка. Ульвен всегда был мастером работы с пространством, находя во всякой детали и во всяком элементе среды соединительную ткань мысли. Работа с настраиванием самобытной акустики заключается не в простом рассеивании звука, где последний возвращается обратно с досягаемой и вещественной структурой, как верный охотничий пёс с добычей в зубах, но кроме этого — за крайней точкой звука в поэзии Ульвина каждый раз возникает новая область отражения: «Твои глаза, прозорливые / сердцевины, / в темноте / видят шиповник, помёрзшие / красные ягоды, / першащие / в горле у / правнуков». Умение говорить с областью предвиденного заставляет автора скрываться в собственной тишине, делая её насыщенным и объёмным контрапунктом — природа и собственная модель звучания, вот то единственное, что заставляет Ульвена эволюционировать и каждый раз подниматься над собой всё выше и выше оживляя своим присутствием и пустоту, и каменные глыбы: «Твой голос зажигает / свечу за свечой по всей / церкви. Бог, / каменный / насквозь, // шевелит губами». Отрицание больших слов, углубление в детальность и паузы, осматривание лакун — тот экзистенциальный минимум, куда автор хотел бы привести своего читателя, как раз и служит трамплином в ту область — является путём к той возвышенности, — где происходит осмысление и проживания каждого ульвеновского текста — ...на самой высокой вершине / стоял раскрасневшийся горнист / с надутыми беззвучными щекамиВоздух: Журнал поэзии. № 43. 2024
- Вслед за Туром Ульвеном: стихотворения восьми поэтов и поэток
- Денис Ларионов, «ФЛАГИ»
Имя норвежского поэта, прозаика и переводчика Тура Ульвена (1953–1995) известно заинтересованным читателям не первый год. В 2010 году в Чебоксарах вышел том избранных переводов его стихотворений, выполненных Дмитрием Воробьёвым и Иосифом Трером, но, к сожалению, эта уникальная по концепции книга, помещающая стихи Ульвена в контексты русской и чувашской поэзии, не получила должного внимания критики [1]. Тем не менее, ей всё-таки удалось обратить внимание на доселе почти неизвестного российскому читателю норвежского автора, интерес к которому, благодаря усилиям Нины Ставрогиной и Дмитрия Воробьёва, нарастал в течение всех 2010-х. Впрочем, полноценные издания новых переводов Ульвена появились только в начале следующей декады: в 2020-м году в переводе Нины Ставрогиной под редакцией Станислава Снытко вышел небольшой (и единственный, изданный за два года до добровольного ухода Ульвена из жизни) роман «Расщепление» [2], а в следующем году был опубликован блок материалов о поэте в журнале «Новое литературное обозрение» [3]. Думается, теперь у нас есть некоторые инструменты для прочтения выпущенной «Издательством Ивана Лимбаха» и «Ariel Förlag» книги «Исчезание равно образованию», призванной расширить представление об Ульвене-поэте, но и познакомить с его эссеистикой. Это тем более важно сегодня, когда движение to the worstward, о котором рассуждал столь ценимый Ульвеном Сэмюэль Беккет, приобрело очевидно необратимый характер. Привыкший мыслить в тупике Ульвен оказывается для нас неожиданным союзником и в какой-то мере утешителем.
Тур Ульвен был принципиальным аутсайдером; вся его жизнь представляет собой последовательное замыкание в себе и собственной проблематике. Впрочем, его маргинальность выражалась не только в способе существования, но и в последовательном дрейфе в сторону минималистичной выразительности, которая не была похожа ни на тяжеловесные опусы норвежских классиков, ни на софистицированные поэмы Стейна Мерена, ни на величественные медитации Юна Фоссе, ровесника Ульвена, ставшего международным классиком и получившего в прошлом году Нобелевскую премию по литературе. В не лишённом застенчивой иронии интервью, опубликованном в норвежском литературном журнале «Вагант» Ульвен несколько раз упоминает Юна Фоссе (и вообще демонстрирует завидную начитанность в разных областях), деликатно проводя различие между собой и своим более именитым коллегой [4].
Полноценная творческая карьера Тура Ульвена насчитывает около двадцати лет. В начале 1970-х он дебютирует с сюрреалистическими текстами и почти до конца десятилетия продолжает исследовать специфику этого метода, с успехом развивая его и в собственном письме. Думается, сюрреализм интересовал Ульвена не как новаторский способ создания текстов (для этого в 1970-е годы было уже поздно), но как специфическая форма немиметического письма, не теряющего, впрочем, связь с конвенциональными формами поэтического и металитературной рефлексией. Я не буду подробно останавливаться на сюрреалистических текстах Ульвена, замечу лишь, что во многих из них уже возникают мотивы и образы, которые станут частотными в его поэтических текстах зрелого периода: интерес к природным явлениям и циклам рождения и смерти, отражённый в завораживающих статичных пейзажах и инсталляциях, а также обращение к образам руинированных объектов, коррелирующих с фрагментарной природой его циклов и книг. Но еще важнее то, что не лишенный некоторой манерности сюрреалистической метод научил Ульвена свободе в обращении с образами и смыслами, которая позволила ему на следующем этапе творчества создать принципиально новую поэтику.
Почему же Ульвен отказывается от сюрреалистического письма? Причин две, и они в какой-то степени связаны друг с другом. По видимому, с начала 1980-х годов Ульвен стремится разработать эстетический метод, который не был бы обусловлен внешней литературе трансцендентной инстанцией, a опиравшийся на бессознательное сюрреализм для этого не подходил. Также к концу 1970-х сюрреализм становится одним из полноправных «языков» популярной культуры, с которой у Ульвена, судя по всему, разговор был короткий (см. стихотворение «На одной из страниц коммерческого каталога…», с. 254). И дело, конечно, не в элитарности, которой неоткуда было взяться у всю жизнь занятого самообразованием молодого человека из рабочей среды, но в самой специфике поп-культуры, предполагающей вовлечение в коллективный аффект. Ульвен принадлежит к редкому типу авторов, кончиками пальцев ощущающих условность социальных и культурных конвенций, которые следует обходить по касательной, защищая свой обострённый, не дающий потерять отчаяние взгляд. Исчерпав сюрреалистический метод, Ульвен двигается в сторону экономного интровертного письма, призванного очертить локус существования субъекта, теряющего символическую связь с миром. В его поэтических текстах возникают пустоты, межстрочные интервалы, в которых накапливается драматизм, которому Ульвен, говоривший в интервью о важности «внеязыкового опыта» в поэзии, придавал большое значение:
<…>
Зарыться
восточнее мозгов,
западнее ногтей,
непросвещённым,
подземным.
Да
учение нерождённых
сурово. (c.71)
Суровость «учения нерождённых» прямо пропорционально враждебности мира, непригодного для обитания человека, который в нем, в общем-то, случайный гость. А сознание — чья трагикомедия разыгрывается в романе «Расщепление» — видится Ульвену если не досадной ошибкой эволюции, то чем-то близким: заведомо обречённым на ментальный тупик копошением вокруг малозначительных вещей. В программном эссе с характерным названием «О неутешительном», Ульвен отстаивает возможность писать без метафизических или идеологических условий, которые для него не более чем набор иллюзий, уводящих человека от удручающего удела. «В своих книгах я хочу настаивать на неприятных аспектах существования» — признается он в интервью журналу «Вагант» [5]. Своими союзниками в борьбе с эстетическим и этическим манихейством Ульвен называет Артура Шопенгауэра и уже названного выше Сэмюеля Беккета, который представлен в ульвеновском эссе не столько мастером парадоксальных стилистических и сценических решений, сколько апофатиком от литературы, стремившимся раз и навсегда расправиться с оскорбительным для человека принципом надежды.
Несмотря на то, что известная сдержанность вообще свойственна скандинавским литературам, а сам регион нередко ассоциируется с разнообразными мрачными сюжетами, столь последовательных пессимистов как Ульвен найти нелегко. Конечно, Ульвен далек от поэтизации рекуррентной депрессии, вообще от персонального измерения пессимизма; скорее, он стремится, говоря словами Юджина Такера, «помыслить жизнь в терминах отрицания» [6], подвергнуть сомнению саму идею того, что «всё, что существует, должно иметь свое основание» [7]. Космический пессимизм Ульвена предполагает отказ от объясняющих бесформенную материю жизни спекулятивных обобщений, согласно которым человек находится в зависимости от придающих ей смысл внеположных ценностей, являясь при этом привилегированной формой существования, занимающей исключительное место в биологической и социальной иерархиях. В упомянутом выше интервью Ульвен довольно резко отвергает принцип «человеческой исключительности» (Ж.М. Шеффер): «<…> нам никуда не деться от основополагающего принципа — все мы живем с биологическим интеллектом рептилий. Или даже одноклеточных животных, которые хотели одного: выжить. <…> нам надо обосновывать свое существование, пытаться придать ему смысл» [8]. Казалось бы, подобная бескомпромиссность должна была привести Ульвена к анархо-примитивистскому синкретизму a la Джон Зерзан, но он не готов принять эту и подобные ей объяснительные модели, едва ли не с сарказмом говоря о «беспомощном антигуманизме». В мире Ульвена проблема субъекта не может быть снята автоматически, он существует в универсуме филогенеза, неподвластном кантовским априорным формам восприятия, с разработкой которых связана одна из самых неколебимых телеологических стратегий в европейской мысли. В частности, сильной метаморфозе в поэзии Ульвена подвергается время, обнаруживающее свою непредсказуемость и нелинейность: точка далекого прошлого и текущий момент накладываются друг на друга, образуют временную аппликацию, которая и является точкой актуального настоящего в текстах Ульвена. Это проявляется как на вполне обозримом уровне:
За июлем —
январь. (c.48),
так и в рамках более широкого горизонта:
чтобы стоять неподвижно
здесь
и ждать, пока
бесследно
родишься. (c.75)
В мире Тура Ульвена — который, напомню, был внимательным читателем Беккета — цикл человеческой жизни также претерпевает метаморфозу, меняющей местами смерть и рождение, на которое субъект только и может рассчитывать как на окончательное избавление от все глубже втягивающих его в мир свойств.
Апофатическая замкнутость на «элементарных условиях» существования в переполненном информацией мире, требовала от Ульвена специфического эстетического решения. Несмотря на сюрреалистический бэкграунд, он почти не прибегает к изощренным стилистическим решениям (или виртуозно вплетает их в структуру текста), создавая конспективные тексты-иероглифы, представляющие лишь скелетированную схему поэтической фабулы, реконструкция которой может вызвать известные затруднения (при этом, его тексты вполне доступны). Так, например, в раннем тексте под названием «Поэт» Ульвен тематизирует характерную для него сцену письма:
Пользоваться ручкой и бумагой он перестал давно. Вместо этого он выпускает мириады маленьких черных муравьев на белую мраморную плитку — так почти само собой появляется новый язык. Важно только в нужный момент залить жидким стеклом рисунок письма. (c. 17)
По сути, Ульвен описывает похожую на изготовление ранних фотографий химическую операцию, в результате которой из довольно ограниченного набора почти никак друг с другом не связанных элементов конденсируется смысл: «белая мраморная поверхность», принимающая «мириады черных муравьев», и особенно «жидкое стекло», вызывающее в памяти разнообразные составы (коллодий, желатин), закрепляющие фотографическое изображение на различных поверхностях в середине позапрошлого века, считающейся теоретиками медиа в диапазоне от Вальтера Беньямина до Вилема Флюссера точкой отсчета современности (модерности), чьим «симптомом» и было возникновение и ускоренное развитие фотографии [9]. Согласно Флюссеру, фотографический (он называет его техническим или, в другом переводе, техногенным) образ имеет магическую природу, но на территории современности, в постисторическое время «магизм» имеет отчетливо секулярный характер, оказываясь не мистическим переживанием, но когнитивной способностью зрителя (читателя) собирать разрозненные элементы изображения (текста) в единое целое. Тем не менее, представляя свою философию фотографии, Флюссер постоянно возвращается к понятию ритуала, что позволяет провести прямую параллель с текстами Ульвена, в которых часто возникает описание инсталляций, образующихся в результате непредсказуемого соединения профанных объектов:
Тихо
в зале.
Челюсть,
выкопанная из земли
склонилась
над микрофоном
и ревёт
вымершим
голосом
ледниковых времён. (c.65)
Это программное, часто цитируемое стихотворение Ульвена показывает, что в основание своих инсталляций он кладёт отсылающий к археологии объект, призванный раздвинуть длительность, в которой пребывает субъект, до бесконечности. Наряду с черепом это может быть и «бурая кость», в стихотворении «Ars poetica» противопоставляемая центральному символу романтической культуры:
Ищешь
голубой цветок
<…> находишь
в итоге
бурую
кость
<…> (с. 277)
Действительно, стремящегося запечатлеть встречу до- и постисторического времени Ульвена по праву можно назвать поэтом-археологом, с той лишь разницей, что инкрустированные в его тексты твёрдые объекты не могут свидетельствовать о культуре и истории прошлого. Вместо находящегося в перманентном становлении и проявляющего «небесное в земном <…> связывающего конечное и бесконечное» [10] голубого цветка Новалиса, Ульвен находит нечто иное, «бурую кость», у которой, так сказать, совсем иной семантический ореол. Но речь не только о снижении образа, указывающего на крах романтических представлений об искусстве в мире после Второй Мировой войны — это лишь самые общие представления о культуре второй половины прошлого века, в целом, конечно, коррелирующие с интровертно-мизантропической оптикой Ульвена. Стремясь порвать с обуславливающей символическую иерархию миметической логикой, он настаивает на имманентной фактичности костно-черепных образов, вокруг которых часто центрируются остальные элементы его собирающихся в пространные циклы фрагментов. Наряду с ними в этот ряд может быть включен и часто возникающий в текстах Ульвена камень, который несёт за собой длинный шлейф символических значений per se, но его материальная природа отсекает возможность трансцендирующей интерпретации. Грубо говоря, в мире Ульвена камень и череп это просто камень и череп. Можно сказать, что перед нами довольно необычный вид руин, не способных выполнять аллегорическую функцию, так как прошлое, которому они вроде бы должны принадлежать, невосстановимо. Поэтому попытки «бесследно родиться» откладываются, вместо этого возникает текст об ограниченности пространственного (исторического, географического) ареала человеческого животного. Тексты собираются в циклы, а циклы в книги, несущие холодную весть о существовании без иллюзий.
[1] Ульвен Т. Избранное: Стихи / Пер. с норвежского И. Трера и Д. Воробьева при участии М. Нюдаля и Г. Вэрнесса. — Кноппарп; Чебоксары: Ariel, 2010. — 252 с. — (Серия «Моль»)
[2] Ульвен Т. Расщепление: Роман / Пер. с норвежского Н. Ставрогиной под ред. С. Снытко. — М.: Носорог, 2020. — 128 с.
[3] Помимо представительной стихотворной подборки и эссе «Непрограммируемое» самого Ульвена, данный блок включал эссе Сигурда Теннингена о его творчестве и посвященную роману «Расщепление» рецензию Ольги Баллы.
[4] Русский перевод интервью, вошедшего в рассматриваемую книгу, впервые был опубликован в сетевом журнале Textonly. Хаген А., Скрам Хёль С. Интервью с Туром Ульвеном. Перевод Нины Ставрогиной // Textonly, №42 (№2, 2014)
[5] Хаген А., Скрам Хёль С. Интервью с Туром Ульвеном. Перевод Нины Ставрогиной // Textonly, №42 (№2, 2014)
[6] Такер Ю. Ужас философии: в 3 т. Т.2. Звездно-спекулятивный труп. — Пермь: Гиле-пресс, 2017. C.135
[7] Ibid. C.126
[8] Хаген А., Скрам Хёль С. Интервью с Туром Ульвеном. Перевод Нины Ставрогиной // Textonly, №42 (№2, 2014)
[9] Впрочем, я не хочу проводить тождества между этими средствами или утверждать, что Ульвен переносил принципы фотографической эстетики в поэтическое творчество. Скорее, речь об аналогии.
[10] Вольский А.Л. Герменевтика символа «голубой цветок» в романе Новалиса «Генрих фон Офтердинген».
- Кирилл Корчагин, слова вне себя
Голубой цветок плотоядный: Тур Ульвен
Эссе Кирилла Корчагина о Туре Ульвене в России
В поэзии на русском языке — если развить давние и порядком позабытые размышления мадам де Сталь — Юг и Север встречаются, захлёстывая друг друга волнами. Так что в классическом холоде на мгновение проскользнёт искра южной неразберихи, а пёстрый кочующий хаос обернётся оледеневшими формами. Может, поэтому интерес к соседним литературам помимо прочего имеет основание и в географическом воображении и особенно это касается Севера, влечение к которому сродни влечению к чистой форме, к идее северной культуры, предоставленной самой себе и не испытавшей влияние степных кочевников, волнами накатывающих с Юго-Востока. Близость климатических условий заставляет всматриваться пристальнее в довольно замкнутую и предоставленную самой себе скандинавскую жизнь — вплоть до того, что король угрюмых Ларс фон Триер становится любимейшим русским режиссёром (кстати говоря, с нашим героем, Ульвеном, они почти ровесники). Хотя нельзя сказать, что скандинавская поэзия — в отличие от кинематографа и даже прозы — так уж хорошо известна: ещё помнят о шведе Тумасе Транстрёмере и датчанке Ингер Кристенсен, недавно вышла книга шведки Осе Берг, поразившая немногочисленных читателей своим вниманием к нечеловеческому (её старший современник Ульвен этой тематики тоже не чужд). Но в целом скандинавская поэзия на русском представлена разреженно — её пространства практически так же слабо заселены на взгляд читающих по-русски, как пространства самих этих северных земель, где и встреча с одиноко стоящим деревцем может стать большим событием.
На этом лакунарном фоне норвежская словесность выглядит вдвойне лакунарной — даже несмотря на общую с Россией границу в районе заполярного городка Киркенеса, который, казалось бы, мог бы быть перевалочной базой скандинавской культуры в каком-нибудь ином, воображённом мудрецами-глобалистами мире. В советское время выходило несколько тоненьких антологий норвежской поэзии — отнюдь не плохих, в духе левого интернационала, и проблема с ними была не в качестве текстов, а скорее в отсутствии систематических усилий и живого контакта с северной культурой. Отдельной книгой и не так давно выходило собрание старшего современника Ульвена — Стейна Мерена, поэта тёмного и возвышенного, тоже пропитанного северной тоской и, по словам читающих по-норвежски, последовательного “архаиста” с точки зрения языка, что в переводе, конечно, оценить невозможно. Кажется, о нём особо не говорят по-русски, хотя этот том был раскуплен ценителями давным-давно.
На таком фоне Ульвен как будто заметнее — не в последнюю очередь благодаря систематическому труду по его переводу: в течении как минимум пятнадцати лет его переводят Нина Ставрогина и Дмитрий Воробьёв. Сами значительные поэты, они позволили своей интонации пережить алхимическое влияние стиха Ульвена, испытать себя на прочность его задумчивым ритмом. И, кажется, оба устояли. Но и отдали русскому Ульвену значительную часть себя — ту искру поэтического, без которой перевод не оживает, не становится фактом культуры, а остаётся только комбинаторным упражнением. Результаты этого труда были собраны в обширном томе поэзии со сбивающим с толку названием “Исчезание равно образованию” и несколько более скромном томе прозы “Расщепление” (оба уже выдержали по два издания). Не вошедшие туда тексты продолжают мелькать то здесь, то там в периодике, как будто Ульвен — живущий и дышащий поэт, существующий в пространстве русского языка и отвечающий на те вопросы, которые способен задать читатель русской поэзии. В общем-то можно себе представить, что он, рождённый в 1953 году, мог быть до сих пор жив — ему было бы чуть больше семидесяти: можно представить его реплики в дискуссиях об изменении климата, о модной эпидемии — ведь именно к этому подбирались его стихи ещё в спокойные восьмидесятые. Может быть, эти реплики были бы туманны. Труднее представить его отклик на новейшие политические события — ведь его поэзия куда больше заинтересована в безмолвном диалоге вещей, чем в суете человеческих взаимоотношений.
Действительно, основная черта поэзии Ульвена, привлекающая внимание ещё до размышлений о литературной преемственности, — это обращённость её на нечеловеческий мир: предметов, растений, погодных явлений. Можно выразить этот интерес бюрократически-академическим языком, употребив один из заезженных лейблов — постгуманизм, гиперобъекты, объектно-ориентированная антология, акторно-сетевая теория. Все эти ярлыки, подобно героям известной притче о слепцах, ощупывающих слона с разных сторон, отсылают к одному и тому же сокрушительному для человека подозрению, что он не главный в этом мире. Сокрушительному тем более, что в таком мире нет также и Бога, который один лишь способен был уравновесить столь радикальное одиночество (“Бог для меня величина чуждая во всех тех случаях, когда это не метафора — метафора, к которой я не хочу прибегать” — говорит поэт в интервью). Эту интуицию мира без Бога, где каждый предмет живёт собственной непостижимой для человека жизнью, мы обнаруживаем у Ульвена, и для него она как будто не спокойно принимаемая данность, а нечто всё время раздражающее, заставляющее спросить — а так ли это? Как он спрашивает себя (и нас) в одном прозаическом отрывке: “Мелкая живность и спутники планет перемещаются незаметно. Верно ли, что некоторые следы важнее всех остальных? Может, наши — самые искусные? И наши ли они?” — этот мир, пользуясь словами другого поэта, всегда существует на границе вещества с существом.
Подумай, что сохранила
домашняя утварь.Деревья
так церковнозаснежены. От окна —
слабый войтрубы.
Всё это я вижу перед тем,
как они безымянной гурьбой
поднимутсяи обрушатся в незапамятном,
бесследномупрямстве.
Мне бы хотелось обойтись без стихотворных цитат, но очень уж они показательны: деревья, которые церковно заснежены, можно сказать сохраняют память о божественном присутствии, намёк на него, но сама эта память — лишь ещё более настоятельное свидетельство отсутствия божественного в этом мире. И когда трансцендентное изгнано его место заполняет утварь, безымянная гурьба вещей, которым мир принадлежит в той же — а может и в большей — мере, чем человеку. Изображаемый мир — мир после людей, в других же стихотворениях мы найдём, наоборот, мир дочеловеческий, палеонтологическую реальность. Конечно, северный поэт состоит в куда более близком контакте с таким миром — когда наблюдает скалы, вспучивающие улицы скандинавских городов и геологически слоистые пейзажи окраин. Но есть тут и сознательная настройка оптики: “Есть знаменитый пример с фильмом, показывающим историю земли: он идёт 24 часа, и лишь на последних трёх минутах присутствуют человеческие существа, из них примерно последних полминуты — современный человек в биологическом понимании. Время, которое этот человек просуществовал как вид, а это где-то 40 000 лет, — это ведь сущий пустяк. Это просто смешно. ‘Покуда речь идёт о человеке, бессмысленно говорить о чём-то вечном’, — говорит Хайдеггер, цитирую по памяти. По-моему, об этом не мешало бы помнить”. (Из того же интервью).
Можно найти генеалогию такого видения у литературных предшественников Ульвена — прежде всего, у сюрреалистов, которые были образцом почти для множества окраинных литератур с того времени, как Андре Бретон разомкнул своё учение вовне, созидая сюрреалистический интернационал. Обычно, правда, такое влияние видят у авторов глобального Юга — в Центральной и Южной Америке, Африке и арабском мире, причисляя сюда иногда Испанию (Лорка) и Восточную Европу. Но Норвегия — во многом такая же периферия, с долгой историей зависимости от более могущественных Дании и Швеции, с непростой историей литературного языка, где книжный — по сути датский — язык букмол сосуществовал с собственно норвежским языком почти так же, как на южном краю околоевропейской периферии литературный арабский сосуществовал с народными диалектами. Сюрреализм для поэтов, которые хотели бы обрубить лишние корни, был самым привлекательным путём и развился здесь даже позже, чем в южных странах; ещё в восьмидесятых он воспринимался как довольно свежая литературная мода.
Сюрреализм мы находим и у молодого Ульвена — во второй половине семидесятых, когда в мире его уже постепенно теснят другие авангардистские течения. Это время переводов из Рене Шара — пожалуй, самого тонкого из всей парижской группы, сделавшего важный шаг из выморочного мира бессознательного в сторону созерцания геологических процессов, разворачивающихся в большом времени. Вспомним, что у Шара учился — через переводы — и Пауль Целан, измученный человеческим, но так и не отступивший от него. Характерно, что одна из наиболее узнаваемо сюрреалистических прозаических миниатюр молодого Ульвена говорит именно о новом языке, который уже предстаёт как язык нечеловеческий: “Пользоваться ручкой и бумагой он перестал давно. Вместо этого он выпускает мириады маленьких чёрных муравьев на белую мраморную плитку — так почти сам собой появляется совершенно новый язык” (“он”, как сообщает заголовок текста, — это, конечно, поэт). Здесь хочется отметить не только частый оптический эффект, когда от усталости или, возможно, в послеобеденных зимних сумерках мы не узнаём знакомых букв, колеблющихся и разбегающихся, но и доведение этой в буквальном смысле очевидной метафоры до предела, когда само это колебание обретает своего рода ксено-форму, превращается в крошечных насекомых, чей вид на белой плитке сам по себе вызывает ощущение жуткого, прорвавшегося в упорядоченную повседневность. И хотя Ульвен почти никогда не стремится напугать читателя, своеобразный саспенс присутствует во многих его стихах. Разве что с возрастом — и с ростом мастерства — он приучается не доводить его до разрядки, оставляя читателя наедине со смутным чувством присутствия за кадром чего-то иного, ни человеческого, ни божественного.
Одна моя знакомая, часто бывавшая на Севере, где автору этих строк бывать почти не доводилось, рассказывала о нордической тяге к уединенности среди тамошних обитателей, внешне во всём следующих буржуазному представлению о благополучии. О желании жить одинокой жизнью, следить за переменами погоды и общаться только с растениями, вслушиваясь в их переговоры на шквальном ветру. То, что мы знаем о жизни Ульвена, как будто укладывается в эту схему: с годами встречи с людьми вызывали в нём всё большую тревогу, он редко выходил из дома и тем более не появлялся на литературных сборищах, хотя публиковался и вёл обширную переписку. Интересно, что в этот поздний период его всё более интересовала проза — хотя её часто лишь с трудом можно было отличить от его же стихов, а ряд текстов мы знаем записанными и в столбик, и в строчку. Тем не менее, кажется само свойство прозы длиться, не прерываться разбиением на строки, было органично растворению в тех энергиях природы, к которому Ульвен тяготел уже в ранних стихах.
Одно из стихотворений, датированное августом 1990 года и называющееся “Ars poetica”, хочется считать поэтическим завещанием Ульвена. Речь в нём идёт, как в известном оборванном романе Новалиса, о поисках голубого цветка:
Ищешь
голубой цветок (счастье- и
плотоядный,
как голубая
планета), находишьв итоге
бурую
кость,ставишь в хрустальную
вазу, щёлкаешь
по стеклу:тон ледяной.
Иногда говорят, что Новалис не закончил роман, не только потому что не успел, но и потому, что его герои уже обрели то, что искали — дружбу, любовь, самих себя. Как в знаменитой мистической поэме Аттара семьдесят птиц искали Симурга, имя которого, собственно, и обозначает “тридцать птиц”, только чтобы убедиться, что Симург — их собственное отражение. У Ульвена голубой цветок обладает двойственной природой: он и “счастье-ядный”, и “плото-ядный”, он предстаёт всей планетой целиком, а значит и всеми разрушениями, которые жители этой голубой планеты так любят нести друг другу. Так что бурая, цвета земли, кость занимает место цветка по праву: она тот уже нечеловеческий объект, который хранит след человеческого или по крайней мере, животного присутствия — она смутный и жуткий намёк на чью-то оборванную жизнь, но при всём этом она принадлежит уже к другому, ледяному и хрустальному миру — где человеческое уже не играет никакой роли и где сам человек становится лишь одним из многих объектов, таким же безмолвным как все остальные.
- Ксения Дудырева, «ФЛАГИ»
Издательство Ивана Лимбаха совместно с издательством Ariel выпустило книгу стихотворений и эссе Тура Ульвена «Исчезание равно образованию» в переводе с норвежского Дмитрия Воробьёва и Нины Ставрогиной.
Тур Ульвен — один из самых известных норвежских авторов конца двадцатого века. В то время, когда мир уже насквозь просматривался постмодернистским взглядом, Ульвен продолжал модернистскую линию наблюдения за многообразием сил, организующих мир, — беспристрастных, стоящих вне времени.
И всё же мы должны
подглядывать
за тем, что было там
до открытия
глаза, за тем, что останется там
после того как глаз
увидит своё.
«Исчезание равно образованию» композиционно использует эту особенность авторского художественного мира, выступающего отражателем того, что существует до рождения и после смерти. Движение от образа автора, доводящего свою скрытность едва ли не до эпической связи героя с пространством, когда одно без другого немыслимо, к личности художника и поступательная смена дистанций становятся главными принципами расположения текстов.
Первая часть книги полностью посвящена поэзии. Она состоит из прижизненно опубликованных пяти поэтических сборников и отдельного блока, в котором собраны свободностоящие стихи. Следом идут переводы «Из посмертно изданных книг» — их тоже пять. Во второй части в хронологическом порядке представлены эссе, а завершает книгу перевод единственного интервью, которое Ульвен дал Альфу ван дер Хагену и Сесилии Скрам Хуль в 1993 году — за два года до смерти.
Произведения Тура Ульвена уже переводились и издавались на русском языке. В 2020 году в издательстве «Носорог» вышел его единственный роман «Расщепление», а в 2010 году было издано «Избранное» с переводами стихотворений на русский и чувашский языки. «Исчезание равно образованию» оказывается в этом ряду наиболее концентрированной по содержанию книгой. Взаимосвязь художественного и исследовательского поиска наглядно выражена в сборнике последовательностью текстов: эссеистика следует после поэзии. Так первый опыт прочтения освобождается от заданных автором эстетических формул. Исключенность прозы из книги объяснима и задачей — навести фокус на Ульвена как поэта — и тем, что его единственный роман уже издан отдельно.
Двигаясь от поэзии к эссе, Ульвен осуществляет медленный переход от искусства к буквальному разговору о нём, от монолога к диалогу. В предуведомлении к беседе с Хагеном и Хуль Ульвен объясняет: «Интервью всегда становится комментарием. Написанное должно уметь обходиться без авторских пояснений». Неприятие сокращенных дистанций через посредника снова возвращает нас, но уже мысленно, к идее безличной организации мира и, соответственно, текста.
Послесловие становится заключительным элементом, который закрепляет смысл композиции — это текст норвежского поэта и переводчика Гуннара Вэрнесса «Тур Ульвен: тексты, контекст, рецепция» в переводе Дмитрия Воробьева. В «Избранном», опубликованном в 2010 году, этот же текст является предисловием. Трехчастный исследовательский взгляд на творчество Ульвена, историю норвежской литературы и то значение, которое Ульвен обрел в ней, по композиционной логике нового сборника становится взглядом с самой дальней дистанции. Его невозможно было бы поставить в начало.
«Исчезание равно образованию» организовано принципом обратной пропорциональности: чем больше дистанция от автора, тем ближе его художественный м, и чем ближе автор и его реальность, тем значительнее дистанция между читателем и поэзией. Но разность расстояний вовсе не подразумевают исключение одного из другого. Принцип оксюморона здесь, как и в поэзии Ульвена, создает сложную систему, в которой тесное сосуществование противоположностей позволяет обратиться к миру во всей его полноте:
Если ты ждешь,
что он повернется
к тебе,
то, может, когда-нибудь и повернется,
кто его знает.
- Роман Шишков, «ФЛАГИ»
Кто такой Тур Ульвен? Не биографически, конечно, потому что навязывание подобной оптики всегда рискует увести от предмета разговора. Возможно, стоит скорректировать вопрос: откуда взялся этот поэт, инопланетянин Тур Ульвен? И почему он именно сейчас становится культовым автором для молодого поколения русскоязычных поэтов, хотя первая книга его стихотворений (в переводе Дмитрия Воробьёва и Иосифа Трера) вышла более десяти лет назад?
Можно ответить на эти вопросы умно и хорошо, но надо ли? Ульвен — поэт философичный (как и все лучшие поэты), а философия далеко не всегда любит отвечать, потому что ответ — вольно или невольно — претендует на аксиоматичность мысли. То же и со стихами Ульвена: как только начинаешь анализировать их, производить дешифровку, структурирующая их энергия улетучивается, и ты остаёшься чуть ли не с черепками. Это не слабость, а защитный механизм подобной рациональной поэзии. И как бы она не располагала к препарированию самой себя, её основная задача — заставить шевелиться джунгли человеческого бессознательного.
(Мы будем ждать до тех пор, пока книги и туши быков не уложатся слоями)
Парадоксально, как эти, пользуясь словом самого поэта, неутешительные стихи завораживают и погружают в состояние близкое к трансу. Ульвен и есть поэт парадоксов (повторюсь, как и все лучшие поэты). В своём единственном интервью он сказал, что «время или переживание времени» — центральная тема его поэзии, а что может быть парадоксальнее ощущения времени? Определить точку отсчёта в его стихах практически невозможно: время нелинейно, будущее перепрыгивает через прошлое и попадает в настоящее. Кажется, что субъект речи застрял в промежуточности матрицы, неспособный существовать в полной мере. Он вынужден постоянно переключаться между «бытиями», а стихи Ульвена — это инструкция «как выйти из одного бытия и перейти в другое», не дающая, впрочем, единственного алгоритма действий. «Переключаться» субъекту помогают различные порталы (возьмём в качестве примера «след»), через которые можно как появиться:
и ждать, пока
бесследно
родишься.
…так и исчезнуть:
Что, если отпечаток
пальцев ног на песке
был сначала,
сама же нога росла
дни, годы, чтобы в этот миг
найти след, заполнить его
и исчезнуть.
Так смерть перешагивает в жизнь, исчезновение — в образование, забвение — в память (тут ассоциативно возникают строки поэта Михаила Гронаса: «забыть значит начать быть»), а затем в обратном порядке, и так, видимо, до скончания времён. Не будет линейности, не будет логики. Потому что человек заброшен в мир хаоса, насилия и равнодушной природы, и если человека съедят, то не ради священной жертвы, утоления голода или из ненависти к нему. Всё до обидного просто: оказался не в то время не в том месте.
Затёртый до неприличия концепт Декарта «Я мыслю, следовательно, я существую» в поэтическом мире Ульвена видится не более, чем аффирмацией, поскольку под сомнение ставится не только существование личности («теперь, когда тебя никогда / не существовало»), но и мироздания.
Мир возникает с твоим появлением, уничтожается с твоей кончиной. В минутной толчее рождений и смертей непонятно, существует мир или нет
И в этом мире неопределённости единственным собеседником поэтического субъекта становятся мёртвые, которые фактом своей смерти придают хоть какое-то подобие линейности времени. Правда, диалогом это общение назвать нельзя. Субъект часто обращается к анонимному «ты», которое при желании можно интерпретировать как обращение к самому себе:
Ты ничего не
значишь
для своего
сердца.
Если же с подразумевающимся субъектом начинают говорить мёртвые, то выступают они в качестве привилегированных собеседников («Когда мы выкапываем их, / они смеются / над нами»), обладающих неким трансцендентным знанием, которое они способны артикулировать исключительно «невнятным голосом»:
Тихо
в зале.
Челюсть,
выкопанная из земли,
склонилась
над микрофоном
и ревёт
вымершим
голосом
ледниковых времён.
Поэзия Ульвена буквально наэлектризована напряжением доисторической эпохи. Он так часто обращается к этому «довременью», что его можно было бы назвать «палеонтологом от поэзии». Кости погибших существ раскиданы в его стихах тут и там, и часто мерещатся поэтическому субъекту даже в условно спокойных ситуациях. Так немыслимо далёкое прошлое утверждает себя в его реальности:
Твоя рука пролетает низко
над моей шеей. Я ощущаю
слаженную работу косточек
в крыле доисторического
ящера
Интерес к доисторическому времени влияет и на саму структуру текста. Так в паузах между строфами (которые могут выражаться одним-двумя словами, как в приведённом выше стихотворении «Тихо / в зале») могут пройти столетия, если не тысячелетия. Ульвен словно бы воссоздаёт скелет давно погибшего существа, бережно и кропотливо соединяя осколки костей. Он даже сформулировал собственный жанр — «фрагментарий».
Ты переворачиваешь камень, лежащий на сырой земле, потому что тебе нравится смотреть на муравьёв, желтоватых червей и двухвосток, которыми, конечно, кишит земля под камнем. Тебе первому дано открыть эти маленькие существа, застать их врасплох. Но на этот раз с оборотной стороны камня на тебя смотрит лицо, и оно начинает говорить невнятным голосом, пока комья земли шевелятся вокруг рта. Из этой сиплой и властной речи ты понимаешь, что наступает твоя очередь лежать лицом к земле, пока кто-то не придёт и не перевернёт тебя по случайности в порыве детского любопытства.
Эта статья — лишь беглый обзор основных черт поэтики Тура Ульвена, но заслуживает он, конечно, гораздо более пристального внимания. Пожалуй, пришло время произнести вслух очевидную мысль: Ульвен — норвежский поэт мирового масштаба (хотя сам он лишь скептически ухмыльнулся бы на такие слова). Тем отраднее, что в 2023 году в «Издательстве Ивана Лимбаха» вышла замечательная, полноценная книга его стихотворений и эссе «Исчезание равно образованию» в переводе Нины Ставрогиной и уже упомянутого Дмитрия Воробьёва. Некоторых читателей может отпугнуть внешняя сторона его стихов, как то пессимизм, разочарование, ощущение обречённости мира и преходящести жизни. Но, продравшись через эти колкие, рационалистичные стихотворения, потенциальный читатель сможет не только утешиться, но и освободиться от страха.
В-том-самом-единственном-интервью Ульвен выразил следующую, весьма оптимистичную для него мысль: «Вполне возможно, вся хорошая литература гуманистична в том смысле, что всякий, кто читает или пишет книгу, вынужден рефлексировать — или сублимировать, если прибегнуть к фрейдистскому выражению, — и тем самым дистанцироваться от варварства». Мысль, несколько освещающая наше тёмное время. Но насколько она справедлива каждый должен решить самостоятельно, потому что всякий раз, переворачивая камень истории, мы натыкаемся на своё собственное лицо.
- Сигурд Теннинген
Литературное наследие Тура Ульвена, покончившего с собой в 1995 году, довольно невелико по объему, однако по признанию и оригинальности может сравниться с творчеством главных скандинавских писателей XX века. Не будет преувеличением утверждать, что те одиннадцать книг, которые он написал за свою жизнь, обогатили нашу литературу новым регистром, чтобы не сказать — новым языком. Вместе с посмертно опубликованными стихотворениями вся его продукция умещается в два тома общим объемом примерно в 1200 страниц: стихи, эссе, один роман, малая проза и фрагменты. Кроме того, он немало переводил, прежде всего с французского (Рене Шар, Сэмюэл Беккет, Клод Симон и другие), а также с английского и итальянского. Быть может, он менее известен рядовому читателю, чем принадлежащие к тому же поколению Ян Хьерстад и Юн Фоссе, но есть все основания говорить, что Ульвен оставил значительный след в норвежской литературе наравне с упомянутыми авторами...
Издательство Ивана Лимбаха; Knopparp: Ariel Förlag, 2024
(пред. изд.: ISBN 978-5-89059-523-2, тираж 500 экз., 2023)
Пер. с норв.; Сост. Н. Ставрогиной и Д. Воробьёва
Редакторы И. Г. Кравцова, М. Нюдаль
Корректор: Л. А. Самойлова
Оформление и верстка: Настя Бессарабова
Переплет, 416 с.
УДК 821.113.5«19»=161.1=03.113.5
ББК 84.3.(4Нор)6я44-021*83.3
У51
Формат 60x1001/16
Тираж 1500 экз.
16+










