Томас Венцлова
Чеслав Милош (1911-2004) написал роман «Долина Иссы» в самую трудную пору своей жизни. В феврале 1951 года он оставил польскую дипломатическую службу в Париже и стал «невозвращенцем». В сложных ситуациях он бывал и раньше – видел сталинскую оккупацию в Вильнюсе в 1940 году, тайно пересек советско-польскую границу и оказался в занятой гитлеровцами Варшаве, а после поражения нацистов жил в «народно-демократической» Польше, ставшей сателлитом СССР. Уже до войны его справедливо считали первым польским поэтом своего поколения. Замечательные стихи военного времени укрепили эту репутацию. Человек левых, хотя и весьма своеобразных взглядов, Милош пытался сотрудничать с коммунистическим правительством, стал культурным атташе Польши в Вашингтоне, потом был послан во Францию: однако ему самому, равно как и властям, становилось все яснее, что работать на сталинский режим он не может. Его отозвали в Варшаву, со скрипом разрешили опять выехать в Париж, и там он покинул польское посольство, найдя тайный приют у Ежи Гедройца – редактора эмигрантского журнала «Культура».
Много лет спустя, двенадцатого июля 1973 года, Милош писал Иосифу Бродскому, человеку сходной судьбы: «Вы наверняка сейчас не в состоянии заняться чем бы то ни было, ибо должны освоиться со множеством новых впечатлений. Это вопрос внутреннего ритма и его согласования с ритмом жизни, которая Вас окружает. […] Предполагаю, что Вы очень беспокоитесь, как все мы из нашей части Европы, воспитанные на мифах, что жизнь писателя кончается, если он покидает родную страну. Но это миф, понятный в странах, где цивилизация долго оставалась крестьянской, и где большую роль играла «почва». Все зависит от человека и его внутреннего здоровья. […] Первые месяцы изгнания очень тяжки. Не следует считать их мерой того, что случится позднее. Увидите, что перспектива меняется со временем. Желаю Вам пережить эти первые месяцы как можно лучше».
Это письмо Бродский называл главным письмом, которое он получил в жизни. Тогда он очень мало знал о Милоше, но вскоре оба стали близкими друзьями. Милош был живым примером того, что эмиграция для писателя не означает проигрыша и гибели. Однако он сам перенес не только первые месяцы, но и первые годы изгнания с огромным внутренним напряжением.
Причин тому было немало. В Польше его, разумеется, объявили предателем и дезертиром: в хоре проклинающих были слышны голоса хороших писателей, часто друзей или учителей Милоша – Ярослава Ивашкевича, Антония Слонимского, Константина Ильдефонса Галчиньского. Многие эмигранты считали беглеца коммунистическим агентом, заброшенным на Запад со специальным заданием, и писали на него доносы соответствующим властям: эти доносы надолго закрыли Милошу въезд в Америку, где находилась его жена и дети. Исключением среди эмиграции были Гедройц и его группа, но тогда их трудно было назвать влиятельными: положение изменилось лет через десять, и как раз Милош способствовал этому более других. Нелегко было попросту выживать – поэт говаривал, что в первые годы был «на дне» в прямом смысле слова. Но эти сложности – дело скорее внешнее. Глубинные сложности сводились к двум. Милош был как раз из тех, кто очень связан с «почвой», с деревенской традицией, с обычаем, погружен в живую среду языка и литературы – обрыв связей с родиной казался ему концом писания, а следовательно, концом всего. Во-вторых, его отношения с марксистской доктриной были далеко не простыми. Он отталкивался от истмата, даже ненавидел его, но считал логически безупречным учением, которое неизбежно перекроит будущее человечества, обрекая противников на жалкую судьбу. В худшие минуты собственная жизнь казалась ему жизнью человека, изменившего гегелевскому «духу истории» - как ни ужасен был этот дух, воплотившийся в Сталине и его присных. Именно этому духу присягала почти вся западная интеллигенция от Пабло Неруды до Жана-Поля Сартра. Вначале едва ли не единственным крупным писателем, который поддерживал Милоша, был Альбер Камю, прошедший сходный путь – юношей он верил в марксизм, но совесть не дала ему склониться перед «исторической закономерностью».
От полного отчаяния и самоубийства спасала работа. За десять первых месяцев эмиграции Милош написал «Порабощенный разум» - эссеистическую книгу, которая часто и сегодня первой приходит на ум, когда вспоминают его имя. Это как раз анализ того, какими путями интеллигенция «принимает коммунизм», хотя втайне пытается сохранить от него некоторую призрачную независимость (здесь играет роль и страх, и подкуп, но сводить дело только к ним было бы слишком просто). Книга вышла почти одновременно - в начале 1953 года - по-польски, по-французски, по-английски и по-немецки: сейчас она доступна и русскому читателю. Появился прекрасный сборник стихов «Дневной свет», в который вошли вещи, не напечатанные в Польше (иначе говоря, извлеченные «на свет дневной» из рукописей), а также написанное уже в эмиграции. Роман «Захват власти» - пожалуй, несколько более слабый, чем другая проза Милоша – был издан на других языках раньше, чем по-польски, и получил европейскую литературную премию, что поправило дела поэта. Несколько позднее была опубликована книга воспоминаний «Родная Европа». Все эти произведения с трудом, но проникали и в Советский Союз. Я помню, как читал «Родную Европу» в Вильнюсе. Она попала в этот город, который Милош считал своим, в письмах, присланных разным адресатам, отдельными страницами (иногда в страницы ради пущей конспирации были завернуты мелкие подарки вроде конфет). За полтора года таким образом транспортировали всю книгу – только две страницы потерялись при пересылке.
С течением лет Милош стал работать в Конгрессе Свободы Культуры, созданном еще в 1950 году. Постоянным участником Конгресса был Камю, а кроме него Бертран Рассел, Джон Дос Пассос, Артур Кестлер, Франсуа Мориак, Карл Ясперс. Итаьянец Иньяцио Силоне придумал для Конгресса девиз «habeas animam» («каждый имеет право на душу»). Оказалось, что единомышленников у польского изгнанника все же немало. Но преодолеть эмиграционный шок и обрести новую переспективу помогла прежде всего «Долина Иссы».
Говоря об этом романе, Милош всегда вспоминал своего «терапевта» - писателя и мыслителя Станислава Винценза. Человек другого поколения (он родился на двадцать три года раньше Милоша), Винценз обладал отчасти сходным опытом. Дальний потомок французских иммигрантов, он родился и вырос в теперешней Западной Украине (как Милош в Литве), был с головой погружен в тамошнюю традицию и оставил книгу «На высокой полонине» - эпос, отчасти философский трактат о жизни гуцулов и евреев-хасидов в окрестностях Станиславова, ныне Ивано-Франковска. Первая часть этой огромного сочинения появилась еще в тридцатые годы. Когда в его родные места пришли Советы, Винценз не избежал тюрьмы, но вышел из нее и через Яблоницкий перевал бежал в Закарпатье (тогдашнюю Венгрию); потом с приключениями добрался до родины предков – Франции. Он поселился в альпийских горах у Гренобля, в крестьянском доме, и продолжал работу над делом своей жизни. К нему по совету Гедройца Милош стал ездить еще летом 1951 года – в самое тяжкое для себя время. Беседы с Винцензом, по словам поэта, были своего рода экзорцизмами, то есть, изгнанием бесов. Именно Винценз помог ему вернуться к своим корням и найти в них опору. Оказалось, что эмиграция не есть непоправимый разрыв с родной почвой, традицией, языком, скорее она помогает углубить с ними отношения – как помогла изгнанному из Украины писателю в Альпах. Кроме этого, Винценз учил, что важнее всего интерес к здешнему, земному миру, к его мелочам и оттенкам – они сильнее, чем головные доктрины, сковывающие и отравляющие сознание. Богословские познания Винценза были полезны в долгих разговорах, которые подводили к решению вопроса, занимавшего Милоша всю жизнь: unde malum, откуда зло – и столько зла – во вселенной, коль скоро полагается, что ее Создатель всеблаг.
«Долина Иссы» - один из трех милошевских романов, причем несомненно лучший (два других – схематичный «Захват власти», а также «Парнасские горы», странная, незавершенная, оставшаяся в рукописи вещь, которую можно с некоторой натяжкой отнести к научной фантастике). Работа над романом была начата осенью 1953 года. «Культура» публиковала его в отрывках, а отдельной книгой издала в 1955 году. Через год «Долина Иссы» появилась и по-французски в переводе Жанны Херш. Хотя Альбер Камю был от «Долины» в восторге и сравнивал ее с трилогией Толстого «Детство - Отрочество - Юность», во Франции роман успеха не имел: рецензенты, склонные поддерживать ангажированную, то бишь антикапиталистическую, просоветскую литературу, обвиняли его в эскапизме и в поисках легкого выхода из социальных проблем. В шутку, а может и не совсем в шутку Милош писал Гедройцу, что это книга «о дьяволах и вурдалаках». Действительно, о чертях идет речь уже во второй главе, после краткого географического введения. Невидимые силы зла иногда ощутимо вклиниваются в действие, а несколько побочных историй приобретают почти мифологический характер (мертвая Магдалена – по крайней мере в воображении сельских жителей - ведет себя как упырь, пока ее не пронзают осиновым колом). Но это лишь внешняя сторона милошевской метафизики. Роман пронизан вполне серьезными религиозными мотивами. Одновременно это роман воспитания, история о том, как пробуждается и созревает сознание ребенка – Томаша Дильбина, говорящего по-польски литовского шляхтича, несомненного авторского двойника.
На первый взгляд произведение Милоша кажется традиционным: оно написано ясным и простым языком - иногда в духе беседы с читателем - и внятно по композиции. Хотя в нем попадаются отступления, вводные эпизоды, а изложение событий не всегда линейно, нельзя утверждать, что Милош прибегает к формальным экспериментам. «Долина Иссы» скорее продолжает опыт польской региональной прозы. Где-то она перекликается с книгами «усадебного реализма», такими как романы Юзефа Вейссенгофа и Марии Родзевичувны, хотя значительно превосходит их по качеству. Впрочем, явные параллели к милошевской книге можно обнаружить не только в польской, но и в литовской литературе, у таких писателей, как Шатрийос Рагана или Винцас Креве. Интересно, что несколько раньше Милоша книгу «о чертях и вурдалаках» издал литовец Казис Борута, стихи которого Милош переводил на польский в тридцатые годы. Это был полуфольклорный роман «Мельница Балтарагиса» (1945), вышедший в советизированной Литве и вскоре запрещенный (сам Борута угодил в сталинскую тюрьму). О «Мельнице Балтарагиса» Милош узнал через много лет после выхода своей книги, а все же это совпадение поучительно. Можно говорить о дальних перекличках с русской классикой – кроме Толстого, что отметил Камю, скажем, с Аксаковым, а с другой стороны и с Гоголем «Вечеров на хуторе близ Диканьки». Однако традиционность, даже некоторая старомодность «Долины Иссы» - иллюзорна: на самом деле это сложная и современная вещь, требующая обширного комментария.
Прежде всего стоит объяснить автобиографическую подкладку романа, а заодно и необычную социально-этническую структуру изображенного в нем мира. Милош, как и его предшественник Адам Мицкевич, говорил, что он родом не из Польши, а из Литвы. Но в случае Мицкевича это парадокс: когда в первой строке «Пана Тадеуша» звучит возглас «Отчизна милая, Литва», имеются в виду окрестности Новогрудка, то есть не современная Литва, а Беларусь (называвшаяся «Литвой», так как до конца XVIII века она принадлежала Великому Княжеству Литовскому). Кстати, Милош в детстве удивлялся, почему в «Пане Тадеуше» изображены буки, которые в Литве не растут - об этом сказано на первой странице «Долины Иссы» . Сам он родился в настоящей Литве, даже в ее центре – селении Шетейне (по-литовски Шетеняй) на берегу Невяжи (Нявежис), на север от Ковно (Каунаса). В романе Невяжа-Нявежис превращается в Иссу, а Шетейне в Гинье (по-литовски, вероятно, было бы Гиняй, Giniai). Имя «Исса» взято у соседней – километрах в пятидесяти – реки Дубисы; в его графическом виде ощущается извилистость, а в звуке слышно шипение ужа – существа, важного для местной мифологии.
Как видим, каждый топоним в этих краях имеет две формы – славянскую и более древнюю балтийскую, сиречь польскую и литовскую. Дело в том, что литовское дворянство – шляхта – в XVI-XVII веках перешло на польский язык, а литовский сохранился главным образом среди крестьян. В романе об этом то и дело говорится. «Например, когда мальчишки бегут голые, чтобы бухнуться в воду, они не могут кричать ничего кроме: “Ej, Vyrai!”, то есть: “Эй, мужчины!” Vir, как узнал Томаш впоследствии, по-латыни значит то же самое, но литовский, вероятно, старше латыни». Служанка Антонина (ее прототип – реальная нянька Милоша Антанина Рупис) говорит на мешанине двух языков, литовский для нее родной, а польский – приобретенный.
Все это слегка напоминает Ирландию Йейтса и Джойса, где господствует английский, в то время как архаичный гэльский (на английский совершенно не похожий) оттеснен в провинциальные углы. Впрочем, он сохранил свой престиж и считается особо поэтическим – Йейтс на нем иногда писал, а Джойс им серьезно интересовался. Но литовский сохранился куда лучше гэльского – начиная с XIX века он стал возрождаться, превратился в литературный, потом и в государственный, а в конце концов вытеснил (или почти вытеснил) польский. В детстве Милоша польский еще обладал прерогативами языка высшего сословия, иначе говоря, языка культуры. В долине Иссы-Нявежиса это было заметно лучше, чем во многих иных местах. Вес шляхты там был особенно высок. Писатель-классик Генрих Сенкевич – которого Милош, правда, не любил – в очень популярном историческом романе «Потоп» описал этот край как землю обетованную польского рыцарства. Литовские крестьяне вместе со шляхтой участвовали в восстании против царизма в 1863 году. Как правило, они понимали польский (язык народных песен в романе – обычно диалект польского, близкий, кстати, и к белорусскому), а шляхтичи худо-бедно могли объясниться и по-литовски. При этом люди из высшего слоя не только сохраняли литовские по происхождению фамилии, но и считали себя литовцами; они говорили на польском языке, но противопоставляли себя, иной раз даже резко, так называемым «короняжам» - полякам из Варшавы или Кракова («короняж» по происхождению Ромуальд Буковский в романе осознается как «неполностью свой»). Конец этому странному сосуществованию народов и языков положил ХХ век. В 1918 году Польша и Литва, отделившись от российской империи, восстановили свою независимость. Отношения между двумя новыми государствами сложились скверно. Предполагалось, что в Литве должны жить прежде всего литовцы, а полякам следует убраться в Польшу. Родители Милоша должны были переехать из Шетейне (ныне Шетеняй, и никак иначе!) в Вильнюс, который оставался в польских руках еще двадцать лет. Уехал и малолетний Чеслав – на уходе его двойника Томаша из родных мест кончается роман.
Этнический узор тогдашней Литвы передан в «Долине Иссы» с немалой точностью. По форме имен и фамилий можно судить о литовском или польском самоотождествлении. Пакенас, Вацконис, колдун Масюлис, «погирский американец» Балуодис – явные литовцы, об этом говорит древнее, исчезнувшее в славянских языках окончание «с». Девочка Онуте, с которой Томаш проходит первые уроки секса - литовка (по-польски она была бы Ануся). Домчо Малиновский, Сыпневский, Шатыбелько, ксендз Монкевич, тетка Хелена Юхневич, не говоря уже о «чужаках» Буковских – поляки, или по крайней мере склоняются к польской стороне. Гора Вилайняй – литовское название; деревня Погиры – полонизированное (по-литовски Погиры несомненно называются Пагиряй, то есть «Полесье»). Даже имя коровы Марге – явно литовское, оно означает «Пеструха».
Впрочем, семья Томаша, да и многие другие семьи находятся как бы на грани: Дильбин и особенно Сурконт – литовские по происхождению фамилии, в далеком прошлом, по-видимому, Дильбинас и Суркантас. Но так как семья уже не в первом поколении говорит по-польски, она постепенно вытесняется как «панская», «чужеродная». Появляются литовцы нового поколения, такие как учитель Томаша Юзеф (сам себя, очевидно, называвший Юозапас или Юозас). «Он принадлежал к тому племени, которое летописцы нашего времени окрестили националистами, — то есть жаждал трудиться во славу Имени. И здесь была загвоздка, причина его обид. Он-то, конечно, имел в виду Литву, а Томаша должен был учить читать и писать прежде всего по-польски. То, что Сурконты считали себя поляками, он расценивал как предательство — трудно найти более здешнюю фамилию. И ненависть к панам — за то, что они паны, сменившие язык, чтобы еще больше отгородиться от народа, и невозможность ненавидеть Сурконта, который именно ему доверил внука, и надежда, что он откроет мальчику глаза на величие Имени, — все эти смешанные чувства выражались в покашливании, когда Томаш открывал перед ним хрестоматию». С другой стороны, бабка Томаша Мися Сурконтова «была очень недовольна этими уроками и братанием с «холопами»; она не допускала и мысли о существовании каких-то там литовцев, хотя ее фотография могла бы послужить иллюстрацией к книге о том, какие люди веками жили в Литве». Трения приводят к слепой ненависти и даже к преступлениям. В разговоре с Вацконисом Юзеф утверждает: «все славяне – что поляки, что русские – одна дрянь»; а сам Вацконис швыряет в окно Томаша гранату, которая закатывается под его кровать, но не взрывается. Все это – признаки нового века, куда более нетерпимого и жестокого, чем прежние. Не следует удивляться, что в сознании Томаша зарождается недоверие, когда при нем слишком много рассуждают о гербах и знаменах. Является «нечто вроде двойной привязанности». Здесь очевиден автобиографический подтекст: Милош был одинаково привязан к Польше и Литве, препочитал называть себя не поляком и не литовцем, а последним гражданином Великого Княжества Литовского – в чем-то более человечной страны.
Любопытно, что герой «Долины Иссы» в ранней рукописи должен был носить фамилию Валенис. Милош мыслил его как этнического литовца, отпрыска состоятельной крестьянской семьи, который должен был стать священником и епископом. Духовную стезю в те времена избирали многие литовские интеллигенты, в том числе писатели и поэты. В царскую эпоху только она была доступна для литовца, получившего образование, но желающего оставаться в Литве, прочие должны были искать себе работу в других углах империи. Валенис – не случайная фамилия: исследователи установили, что она встречалась и встречается в родных местах Милоша. Дочь управляющей имением Шетейне, Жукаускайте, вышла замуж за Антанаса Валениса (кстати, их сын, тоже Антанас, в 2000-2006 годах был министром иностранных дел Литовской республики). Но вскоре Милош решил сделать Томаша не крестьянским сыном, а шляхтичем, придав его семье черты своей собственной. Дильбины – это Милоши (по-литовски Милашюсы), отцовская ветвь, а Сурконты – это Кунаты (по-литовски Кунотасы), материнская ветвь. Многие факты и имена дословно взяты из семейной хроники. Текла – мать Милоша Вероника, бабушка Мися – ее мать Юзефа Сыруць (Сирутис). Однако в конце романа Томаш также хочет стать ксендзом: религиозная проблематика в романе остается стержневой.
Этот стержень придает «Долине Иссы» новые уровни сложности. Метафизика романа двоится: под христианским слоем просвечивает более древний и примитивный, изображенный не без юмора или иронии, но все же значительный. И поляки, и литовцы – католики. Но в среде, говорящей по-литовски (в меньшей степени в польскоязычной) очень долго сохранялись - пожалуй, и сейчас сохраняются - остатки язычества. Литва крестилась последней в Европе: та ее часть, что на восток от Иссы-Нявежиса,приняла новую веру в 1387 году, та, что на запад – только в 1413. Реликты язычества – в легендах, гаданиях, обычаях, песнях – Милош подчеркивает на каждом шагу. Часть из них, несомненно, восходит к реальным воспоминаниям его детства и юности, часть заимствована из книг польских и литовских романтиков - они также были ему знакомы с ранних лет. Такова, например, история Сауле-Солнца, Месяца и громовержца Перкунаса, известная по первому сборнику литовских народных песен, который в 1825 году издал профессор Кенигсбергского университета Людвиг (Людвикас) Реза. Рассказы о разнообразной нечисти напоминают о прославленном сборнике литовского фольклориста, национального деятеля Ионаса Басанавичюса с занятным названием «Из жизни привидений и чертей» (1903). Когда деревенские девушки поют песню о женихе-мертвеце, в ней легко увидеть древний сюжет Леноры – русскому читателю, кстати, знакомый по балладам Жуковского. Другие мифические мотивы можно найти в сочинениях историка Теодора Нарбута, жившего в середине XIX века: Нарбут не чуждался стилизации и прямого вымысла, но именно поэтому был – и по сей день остается – очень популярным. Из Нарбута взят, например, идол Рагутис, литовский Вакх или Приап, статуя которого, якобы найденная у Иссы, смущает ксендза Монкевича:
«Настоятель гневно хмыкал, ерзая на стуле, когда читал о неслыханном изобилии богов и богинь, почитавшихся некогда в стране, и узнавал знакомые, на удивление стойкие суеверия, над искоренением которых трудился. Неизвестно, душеполезно ли такое чтение. К примеру, закрываешь ты книгу, снимаешь очки и приступаешь к другим делам, как вдруг совершенно неожиданно встает перед тобой образ Рагутиса — такого, каким его откопали где-то в лесных песках. Толстый божок пьянства и разврата, вырезанный из дубовой колоды, лукаво усмехается; его ступни в деревянных башмаках огромны — он стоит на них, не нуждаясь в опоре, во всей своей старательно изображенной непристойности, in naturalibus. И не думать о нем решительно невозможно».
Костел в Гинье построен на месте древнего языческого святилища. Тетка Томаша отправляется к колдуну за лекарством для овец, и это считается совершенно естественным. Местные жители уверены, что излечиться от укуса гадюки «можно с помощью заговора, или прижигая рану раскаленным докрасна железом, или напившись до белой горячки, но лучше всего применять все три средства одновременно». Язычество и христианство причудливо перемешаны в сознании бабушки Миси Сурконтовой: «Интересовалась она прежде всего колдовством, духами и загробной жизнью. Из книг читала только жития святых, но, по-видимому, ее не занимало их содержание, а пьянил и приводил в мечтательное состояние сам язык, звучание благочестивых фраз. […] В разных мелких происшествиях она угадывала предостережения и указания Сил. Ибо в конечном счете надо знать и уметь правильно себя вести — тогда окружающие нас Силы услужат и помогут». У бабки многое унаследовал сам Томаш: «... он был одиноким ребенком в царстве, которое менялось по его воле. Черти, быстро съеживавшиеся и прятавшиеся под листьями, когда он подбегал, вели себя как куры, которые, всполошившись, вытягивают шею и таращат глупый глаз». Переходя от литовской мифологии к ее «метамифологическому» обсуждению, Милош говорит:
«Может быть, трухлявые ивы, мельницы и заросли по берегам особенно удобны для существ, которые показываются людям, только когда сами того пожелают. Видевшие их говорят, что чёрт невысок, ростом с девятилетнего ребенка, носит зеленый фрачок, жабо и белые чулки, волосы заплетает в косицу, а в башмаках с высокими каблуками пытается скрыть копыта, которых стесняется. К этим рассказам следует относиться с некоторой осторожностью. Весьма вероятно, что черти, зная суеверный трепет народа перед немцами — людьми торговыми и учеными, — стараются придать себе серьезности, одеваясь, как Иммануил Кант из Кенигсберга. Недаром на берегах Иссы нечистую силу называют еще «немчиком» — имеется в виду, что чёрт стоит на стороне прогресса. Однако трудно предположить, что они носят такие костюмы ежедневно. […] И как отличить существ, появившихся здесь с приходом христианства, от других, прежних местных жителей: от лесной колдуньи, подменяющей детей в колыбелях, или от маленьких человечков, выходящих ночью из своих дворцов под корнями черной бузины? Есть ли между чертями и прочей тварью какой-то сговор, или они просто живут друг возле друга, как сойки, воробьи и вороны? И где тот край, куда прячутся те и другие, когда землю давят гусеницы танков, у реки копают себе неглубокие могилы приговоренные к расстрелу, а среди крови и слез, в ореоле Истории, встает Индустриализация? Можно ли представить себе съезд в пещерах — глубоко в недрах земли, где уже жарко от огня жидкого центра планеты, — на котором сотни тысяч маленьких чертей во фраках серьезно и с грустью слушают ораторов, выступающих от имени центрального комитета ада?”
Здесь - под покровом иронических фраз - скрыты крайне серьезные и важные для Милоша темы: речь идет о рационализме, духе науки и прогресса, которые в двадцатом веке привели к безумию и аду на земле. От архаических, даже смехотворных верований перебрасывается мост к богословию – а также и к истории. Мировое зло всегда было в центре философских раздумий Милоша. Он многие годы интересовался манихейством и даже пытался как-то соединить его элементы с христианским учением (манихейство – гностическая религия, полагающая зло активной силой, а не просто нехваткой добра). Надеждой и даже амбицией Милоша было создание некоей «пострационалистической» науки, учитывающей опыт таких мыслителей, как Эммануил Сведенборг, Вильям Блейк и старший родственник самого поэта, французский автор Оскар Милош: эта наука рассматривала бы человека не как результат биологической эволюции, а как странное существо, одинокое во вселенной, таинственное для самого себя и постоянно преодолевающее свои границы. Можно по-разному оценивать эти взгляды Милоша, но в них он был последователен.
«Долина Иссы» - в сущности богословский роман, связанный с традицией Достоевского: он говорит о добре и зле, а также о грехе и благодати, каре и прощении, предопределении и свободе. В него не случайно вторгается глава о далеком предке Томаша Иерониме Сурконте, а через него – о кальвинистах и арианах, которые всю жизнь занимали Милоша. Кальвинизм, кстати, сохранился в его родных местах до двадцатого века. Отзвуки давних религиозных споров живы в милошевской Литве, которая отличается редкостным разнообразием вероучений. Здесь присутствуют не только католичество и протестантство, но и православие (уместно вспомнить, что совсем рядом с Шетеняем, по другую сторону Иссы-Нявежиса было имение Петра Столыпина). Присутствует иудаизм и даже мусульманство: мятущийся Бальтазар идет за помощью к раввину, а Томаш находит в семейной библиотеке Коран - книгу, которая учит, «как человек должен поступать, что можно, а чего нельзя». Во многочисленных человеческих драмах, составляющих сюжетные линии романа, выражены трансцендентные, метафизические мотивы: при этом Милош не боится домысливать все до конца, во всяком случае до того конца, где умолкает человеческий разум.
Метафизика по-своему явлена уже в судьбе Ромуальда Буковского и его Барбарки, которые существуют скорее в мире рода, чем в мире духа («На границе животного и человеческого суждено нам жить, и это хорошо», - говорит о них автор). По-другому она просвечивает в примитивном богоборчестве Домчо Малиновского, который садистически убивает собаку, кощунственно издевается над облаткой (частый сюжет литовского фольклора) и вообще верит не столько в Бога, сколько в ужей и водяных. В этом крестьянском парне можно угадать будущего коммуниста или – скорее – террориста-эсера: кстати, последних в межвоенной Литве было много, и некоторых из них Милош знал. Более глубоки истории самоубийцы Магдалены и убийцы Бальтазара. Магдалена – современная Ева, согрешившая с ксендзом Пейксвой и от этого погибшая, открывает для Томаша вечный вопрос: «почему я — это я? Как это возможно, что, обладая телом, теплом, ладонью, пальцами, я должен умереть и перестать быть собой?» Ее богооставленность - следствие чрезмерной сосредоточенности на себе: «Чтобы отравиться крысиным ядом, надо потерять всякую надежду, да к тому же так поддаться своим мыслям, что они заслонят собой весь мир, пока человек не перестанет видеть ничего, кроме собственной судьбы». Будет ли она прощена – или она сама настолько отвернулась от Иного, что это стало невозможным? И будет ли прощен загубивший ее ксендз Пейксва? В судьбе лесника Бальтазара очевидны отзвуки Достоевского (возможно, лесник – побочный сын деда Сурконта, как Смердяков – побочный сын Федора Карамазова). Это история душевной болезни, но также почти средневековая история одержимости дьяволом – духом лжи и отчаяния. Не в силах справиться со своей совестью, Бальтазар бунтует против того, «что земля — это земля, а небо — небо, и ничего больше»; пораженный «распадом вещей», он умирает в уверенности, что предопределен к гибели – словно потерявший всякую надежду кальвинист. А может быть, надежда появляется в последнее мгновение? Не нам знать.
Природа вызывает в созревающем уме Томаша все те же вопросы: что есть предопределение и что есть свобода воли. «Но там, на другом берегу, осталась его утка. Что она делает теперь? Чистит клювом перья, с кряканьем хлопает крыльями и благодарит за радость после миновавшей опасности. Кого благодарит? Постановил ли Бог оставить ее в живых? Если да, значит, это Он подсказал Томашу не стрелять. Но почему, в таком случае, ему казалось, что все зависит только от его воли?» Убийство и агония белки открывает ему глаза на то, что мир сей построен на страдании: природа есть бесконечная цепь смертей. Это было постоянным предметом манихейских размышлений Милоша, а впрочем, не его одного: подобным мыслям предавались, например, русские обериуты, особенно Заболоцкий. Мир лежит во зле. Однако это не есть конечный вывод «Долины Иссы».
Мир есть также дар человеку, дворец, данный ему для радости и благодарения. Милош часто говорил о метафизической основе «Пана Тадеуша» - лес и травы, домашний быт и утварь, земледелие, ремесла приобретают у Мицкевича измерения первозданного рая. «Долина Иссы» в очень многом следует знаменитой польской поэме (кстати, оба произведения написаны в эмиграции, в Париже). К Мицкевичу непосредственно отсылают сцены охоты, играющие в романе существенную роль, даже рассказы Ромуальда о таинственных, недоступных для человека областях леса, где водятся опасные, а все же любопытные существа. Сходны пейзажи, описания деревенской жизни, язык, полный специфических терминов и поэтому приводивший в отчаяние первую переводчицу романа Жанну Херш. Стоит заметить еще одну параллель: и в «Пане Тадеуше», и в «Долине Иссы» мать поручает ребенка, попавшего в опасность, опеке Остробрамской Мадонны (хотя мать Томаша – как это было в реальной жизни с матерью Милоша – не исполнила свой обет).
Хищная острота взгляда, подмеченная у Милоша многими критиками, с одинаковым успехом передает и конкретный, пластический образ описываемого мира, и его гераклитовскую изменчивость, и непреходящую гармонию, которая существует как бы на лезвии ножа, но все же существует. Мир в «Долине Иссы» искупается прежде всего памятью – и данной в памяти надеждой. «Никто не живет один: человек беседует с теми, кого уже нет, их жизнь воплощается в нем, он поднимается по ступеням и, идя по их стопам, осматривает закоулки дома истории. Из их надежд и поражений, из знаков, которые после них остались — будь то даже одна высеченная в камне цифра, — рождаются покой и сдержанность в суждениях о себе. Тем, кто умеет их обрести, дано великое счастье. Они никогда и нигде не чувствуют себя бездомными — их поддерживает память обо всех, кто, подобно им, стремился к недостижимой цели». Пожалуй, наиболее точная формула преодоления мирового зла дана в одной из лучших сцен романа – сцене смерти бабки Дильбиновой: «Если бы при этом присутствовал ксендз Монкевич, он мог бы засвидетельствовать поражение Невидимых. Ибо закону, гласящему, что все умершее рассыпается в прах и навеки гибнет, бабка противопоставила единственную надежду — Поправшего закон»
.
Изд. 2-е, испр. Издательство Ивана Лимбаха, 2019
(Пред. изд. ISBN 978-5-89059-173-9, Издательство Ивана Лимбаха, тираж 2000 экз., 2012)
Перевод: Никита Кузнецов
Послесловие: Томас Венцлова
Редактор И. Г. Кравцова
Корректор: О. И. Абрамович
Компьютерная верстка: Н. Ю. Травкин
Дизайн обложки: Н. А. Теплов
Переплет, 424 стр., ил.
УДК 821.161.1–31 ББК 84-44 (4 Пол) М 60
Формат 70x1081/32
Тираж 2000 экз.