— Каждый раздел MEMBRA DISJECTA отделяется от другого раздела изображением из персидского медицинского трактата XVШ века. При чтении я постоянно запинался на этих немного монструозных фигурах, они рассекали путь моего чтения, заставляли переключать режим чтения. В каких отношениях находятся изображение и окружающий его текст? Как сейчас ты воспринимаешь изображения, окружающие тебя каждый день или встречаемые в определенных ситуациях?
— Иллюстрации предложила Дарья Зайцева, она верстала книгу и, очевидно, по ассоциации с названием набрела на старинный персидский медицинский трактат с «разъятыми членами». Мне эта идея понравилась (хотя для меня в названии важна скорее отсылка к античной поэзии, дошедшей до нас во фрагментах, которые нуждались в реконструкции, а значит, толковании, и, разумеется, к Горацию с его disjecta membra poetae, «членами разорванного на части поэта»); в рисунках есть одновременно и телесность почти на грани непристойности, и некоторая нейтрализующая, подвешивающая ее условность, что-то от атласа, картографии. А монструозность, чудовищность — некоторым образом подоснова искусства. В модернизме она становится одним из главных мотивов. Аполлинер в статье о кубистах писал, что новейшие художники «устремлены за пределы человеческого»; тот же «антропологический сдвиг» происходит и в поэзии, и в философии 1920—1930-х, как бы предвосхищая фактичность того, что открылось в опыте Второй мировой. Хюбрис наткнулся на свою тошнотворную изнанку. Означает ли это, что можно вернуться к «гуманистическим ценностям» домодернистской парадигмы, к западноевропейскому диспозитиву рациональности, заключающему безумие и трансгрессию под замок? Едва ли, хотя соблазн велик; тот же Хайдеггер, которого вряд ли можно заподозрить в гуманизме, закончил тем, что «только Бог может нас спасти».
Если говорить о современной визуальной культуре, о перепроизводстве электронных образов, то происходит, на мой взгляд, своего рода овнешнение внутреннего: наше бессознательное, фантазмы, весь сенсориум человека как бы выносятся благодаря новым технологиям вовне. Это не просто новый режим восприятия: затронуты механизмы чувственности, темпоральности, субъективации, сама языковая способность. Как соотносится с этими изменениями поэзия? Огромный, необозримый вопрос (я подступаюсь к нему в эссе «Поэзия в эпоху тотальной коммуникации»). Очевидно, как-то соотносится, не может не соотноситься; развертывание технонауки, колонизация ею внутренних органов и способностей человека вплоть до воображения, подчинение этих способностей экономике рентабельности и т.д. — возможно, это самый серьезный вызов, с которым столкнулась поэзия как языковое искусство за всю историю своего существования. Язык ведь одновременно и материален, и является символической структурой, трансцендирующей эту материальность. Модель такой трансценденции — пение, когда голос как бы отрывается от плоти, преодолевает ее ограниченность, конечность. Поэзия давно эмансипировалась от пения, но сохранила в себе след этой модели; философы (Агамбен, например) говорят о поэзии как об актуализации возможностей «праздного», нефункционального языка (для этого нужно сначала дезактивировать его коммуникативную функцию и всякое целеполагание). Однако сегодня оба этих полюса — материальность языка и его символический потенциал, — так сказать, замыкаются друг на друге, схлопываются в плоскость экрана. Другим видам искусства в этом плане проще, они могут задействовать новые технологии, обращая их в том числе против самих себя, в обход языка (в узколингвистическом смысле), разрыхляя и раздвигая поле рефлексии и сохраняя верность «процедурам истины» или как минимум критическому, исследовательскому импульсу, что институционально вписывается в экономику contemporary art. Поэзия, если она не обращается к протезам других искусств, остается один на один с «теснотой стихового ряда», с белым листом, но это живительное одиночество, в нем есть что-то призрачное, посмертное. Универсального ответа на вызов масс-медиа не существует, лично мне ближе обратный путь — овнутрение внешнего, вживление этой проблематики и этого сенсориума в ткань самого стиха при минимализации средств.
— Саша, чтение MEMBRA DISJECTA для меня превратилось в странное путешествие по руинам истории и теории XX века с погружениями в соседние периоды. Когда, опустошенный частыми касаниями этих текстов, я останавливался и пытался прекратить думать, мне на ум приходили вопросы к отдельным фрагментам книги, с каждым прочитанным текстом представить ее целиком было все сложнее. Я решил, «не мудрствуя лукаво», оставить их в порядке появления на свет.
Тексты борются с «ожиданием литературы» от текста, провоцируют ее исчезновение. Наверняка ты читаешь огромные поэтические/прозаические массивы. Отодвигает ли «опыт чтения» от социальной реальности, усложняет ли коммуникацию? Как «постоянное чтение» влияет на твое «письмо» и жизнь (если для тебя эти вещи разделимы)?
— Читать действительно приходится много, чересчур много, причем чаще совсем не то, что хотелось бы. Я стараюсь как-то распределять силы, но не всегда получается. Зачастую редактура большого сложного текста или перевода настолько изматывает, что к вечеру уже не до книг. На прозу, честно говоря, почти нет времени, разве что в поездках удается улучить минутку. Из относительно новых авторов (новых — для меня) могу назвать Роберто Боланьо, которого читал в английских переводах, особенно «Чилийский ноктюрн» и «Господин Пэйн»; в последнем, если в двух словах, некто Pain, обретший после ранения на Первой мировой специфические способности, должен вылечить умирающего от неизвестной болезни Сесара Вальехо и сталкивается по ходу с препятствием в лице франкистов и тайной полиции — жуткая фантасмагория в духе «Правды о том, что случилось с мистером Вальдемаром» Эдгара По в декорациях нацистской ночи, накрывающей Европу. «Чилийский ноктюрн» примерно о том же, но уже на другом материале; молодой талантливый литератор вступает в орден иезуитов и делает головокружительную карьеру, становится ведущим критиком правого толка и поверенным Пиночета (по ночам он читает ему лекции о марксизме: врага, говорит генерал, надо знать в лицо). При этом наш герой не порывает с литературными кругами, в том числе «свободомыслящими». В какой-то момент он узнает, что в подвале дома, где устраивались литературные вечера и где собирался цвет чилийской богемы, были камеры пыток, там безостановочно, параллельно с приемами наверху, шли допросы. У героя очень хорошее воображение, оно дорисовывает ему остальное. Читать, чтобы «отвлечься», «отдохнуть», я не умею. Даже в отвлеченных философских построениях, казалось бы, далеких от злобы дня, есть «пунктум», подводное течение, затягивающее в реальность («в холодном высшем смысле», то есть — в Реальное). Собственно, вся литература, достойная этого имени, об этом. «Кризис европейских наук и трансцендентальную феноменологию» написал Софокл.
Рэнгу (совместно с Аркадием Драгомощенко)
История всеобщего бесчестья
Начинается с длинного ножа
И жары
Подробнее:
Colta
Записей не найдено.
Издательство Ивана Лимбаха, Книжные мастерские, 2016
Корректор Людмила Самойлова
Оформление серии: Арина Журавлева
Верстка и подбор иллюстраций: Дарья Зайцева
Обложка, 212 с., ил.
УДК 821.161.1–4«20»
ББК 84.3 (2=411.2) 64–5
С 42
Формат 84×1001/32
Тираж 500 экз.
Книгу можно приобрести