Александр Марков, Colta.ru

«Герой Соболева — одиночка до пароксизма в духе вагиновских-газдановских-набоковских героев, при этом умеющий действовать в своих приключениях настолько рационально, как не сумеет ни одна следственная комиссия, — что это, как не мечта о настоящем деле, об Обломове, становящемся рядом со Штольцем? В дистопии Соболева латышские стрелки вернулись в Ригу и устроили там тоталитарный колхоз, тогда как в России правил, кажется, Милюков, — не есть ли это попытка переиграть простым жестом вспыльчивого игрока в скраббл ситуацию реального столкновения двух Россий?»

Александр Марков, «Литературный 20-й. Итоги уходящего года в литературе», Colta.ru

Александр Марков, «Знамя»

В поисках утраченного Зайца, или О забытом искусстве полной маскировки

Александр Соболев. Грифоны охраняют лиру. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2020.


Представьте героя, который маскируется в поисках отца, маскируется и после встречи с отцом. Маскируется не в том смысле, что принимает чужое обличие, а, наоборот, говорит слишком спокойно, ведет себя сдержанно и даже любовные истории разыгрывает со всей возможной стыдливостью. В первой фразе рецензии — уже спойлер всего сюжета: теперь мы все знаем, что героя воспитывала мать-одиночка, он с усердием следователя и фанатизмом проповедника искал отца и наконец нашел его в его новом доме на колесах.

Да, тень «Капитана Фракасса», вообще романа о бродячем актерстве — одна из многих в этой книге. Но стержень этого изящно изданного тома совсем другой — это не авантюрно-философский роман, не роман о художнике, вообще не какой-либо из жанров, который вошел бы в серию «Библиотека приключений» и даже «Литературные памятники». Так что же это, неужели простой детектив?

Библиофил Александр Соболев известен читателям как умелец находить редкости: уникальные экземпляры известных книг, допечатки, коллекционные тиражи. Всякий раз эта уникальность как-то сохраняется временем: проще оказывается найти книгу, вышедшую тиражом 100 экземпляров в 1910 году, чем книгу того же автора с тиражом 10 000 экземпляров в 1950 году. В первом случае это преимущественный предмет собирательства, а во втором — газетно-журнально-книжного оборота. Если говорить совсем просто, роман Соболева — эксперимент, что было бы, если бы коллекционерская культура сохранилась вместе со старой Россией, если бы в 1950-е годы были не пионеры, закрепляющие жуков на иглу стандартного стенда (что блестяще спародировал художник Илья Кабаков в своем «Жуке»), а тонкие ценители нюансов, любители прежней эклектики, люди, для которых спокойный вальяжный жест стал настоящим обыкновением. Иначе говоря, мир, в котором модернистский театр и модернистская живопись стали повседневностью, причем никуда не спешащей повседневностью — где Коломбина будет гулять между мечтательных цветов Чюрлениса, а музыка Скрябина отзываться в звонкой архитектуре московских небоскребов.

Тем удивительнее, что в этом большом романе, который напоминает то Набокова, то Газданова, то Осоргина, с лесковскими и чеховскими нотами, очень мало говорится о том, чем же была эта альтернативная Россия. Например, «Шпионский роман» Акунина представляет вполне понятный альтернативный СССР — как государство, которое всех смогло поставить себе на службу. В отличие от реального сталинского СССР, где были тресты, где колхозный рынок мало чем отличался от дореволюционного, а в пяти километрах от Москвы дома были, как прежде, покрыты соломой, в варианте Акунина достигнут настоящий полицейский порядок, где каждый человек, несмотря на социальное происхождение, знает, какой вклад внести в общее производство — и амбивалентным остается только сам вождь, верящий шпиону. Таков принцип жанровой книги — показать, как мир может стать рациональнее наших о нем представлений. Альтернативную Россию Соболева, в которой победили либералы, стоят памятники Гучкову и Милюкову, в то время как все красные остались в несчастной Латвии вместе с латышскими стрелкми, представить гораздо труднее. Ближе к концу книги, где герой видит через забор латвийский колхоз и слушает жалобы великолуцких крестьян на нищету своей жизни, мы понимаем, что в этой России мало что меняется, и вместе с тем меняется все, меняется сам способ глядеть на происходящие события.

Прежде всего, стал другим сам способ себя жалеть — русские люди в этой альтернативной России разучились причитать, они сначала оценивают ситуацию, а уже потом задумываются о своем несчастье. Большая часть действия происходит в Моск­ве, которая несколько раз изменилась — кварталы, где селились представители одних занятий, оказались вдруг отданы другим — но в романе ни разу не звучит даже ноты ностальгии. Повествователь стоически смотрит на то, как живет и строится город, а мгновенной эмпатией обладают животные, а не люди. Проще говоря, в романе все перестали рыдать и всхлипывать, Москва слезам не только не верит, но и не видит их, и только наличие в городе собак (собачья тема очень важна для строения всей книги) позволяет развернуться сложным эмоциональным драмам, вводя необходимые по сюжету мелодраматичные эпизоды.

Но там, где оценка предшествует опыту, как показали нам феноменологи, неокантианцы и другие критики «философии ценностей», не может возникнуть интенциональности, отношения сознания к опыту, а значит, невозможно и торжество рациональных начал.

Действительно, торжество рационализма в человеческой истории для Соболева исключено — герой, alter ego протагониста, Святослав Залкович Заяц, гибнет, и вокруг его гибели вдруг оказываются выстроены в осмысленную последовательность эпизоды, прописанные с изрядной тщательностью, от спиритического сеанса до приема у некоего самого влиятельного лица. Мысль за этим стоит простая — исторический процесс представляет собой гадание, и мы знаем отдельные правила этого гадания, но никогда не можем понять то самое амбивалентное ядро, которое стоит за колебаниями стрелки или выпадением костей. Чтобы главный герой нашел отца, Заяц (явно отсылающий и к кэролловскому кролику) должен был быть принесен в жертву — только тогда события и смогли принять настолько нерациональный оборот, что он и смог не просто отправиться в путешествие, но и пережить приключения, которых быть не должно по сценарным правилам приключенческой книги — которые, так скажем, вполне мыслимы в прозе про бегство из концлагеря, где человек на пределе возможностей остается человеком, но не в прозе о покорении далеких экзотических островов, где приключения требуют созидать себя не таким, каким ты был прежде. Поэтому я и сказал, что в «Библиотеке приключений» этой книге делать было бы нечего. Замечу только, чтобы не раскрывать все карты, что в отчаянном путешествии герою и помог макгаффин романа, вынесенный в заглавие — водяной знак с охраняющими лиру грифонами, — а как, об этом следует пока умолчать, пока читатели этой рецензии не взяли книгу в руки.

Кролика из Кэрролла и «Матрицы» мы вспомнили не случайно. Если «Шпион­ский роман» Акунина в конце концов оказался кинематографически решен в добросовестной, хотя и несколько лубочной стилистике дизельпанка, то, если роман Соболева получит свое воплощение на широком экране и в сериале, это должен быть киберпанк. Сам главный герой — вариант Джонни Мнемоника, археолог памяти, способный увозить ее с собой большими пластами: он фотографирует родные места в России для коммунистов-эмигрантов и продает этот эксклюзив за огромные деньги. Любовная линия в книге Соболева тоже следует правилам киберпанка — женщина, выступающая как невольный телохранитель, влюбленность, которая заставляет не только забыть о времени, но и потеряться в пространстве, непослушная техника и при этом принципиальная не-катастрофичность мира в момент объявления этой любви — все это как будто посоветовал автору Брюс Стерлинг. Что это означает для понимания романа? Что книга состоялась, не будучи стилизацией, что это вовсе не книга для филологов и что ее будут читать те же, кто любит ходить в кино. Это, если подумать, не так уж и мало.

Александр Марков

Журнал «Знамя» (№ 2, 2021)

Анна Берсенева, «Новые известия»

«И все-таки главное, что делает роман «Грифоны охраняют лиру» необыкновенным художественным явлением, а Александра Соболева необыкновенным современным писателем, заключается не в филологически блистательных или политически ироничных аллюзиях и не в создании альтернативного исторического пространства, а в мощной мысли о том, «что новая сущность может быть создана (...) силой ума и таланта, настолько ослепительных, что неживая материя под их напором способна обратиться в живую». Именно это происходит на страницах романа, и от этого захватывает дух.
Потому что именно в этом заключается тайна искусства, к которой лишь редким авторам дано прикоснуться».

Анна Берсенева, «Новые известия»

Галина Юзефович, «Медуза»

«Текст в „Грифонах“ причудливо переливается отсылками то к Набокову, то к Булгакову, то к Олеше, а то и, например, к Сергею Малашкину. И, как это бывает только у подлинных, глубоких знатоков, вся эта литературная филигрань, все это жонглирование скрытыми и явными цитатами не выглядит у Соболева ни натужно, ни искусственно. Его стиль проистекает не из утомительного желания продемонстрировать собственную ученость и подцепить читателя на крючок тщеславного узнавания, но исключительно из внутреннего устройства автора, из его природы. Соболев пишет так, потому что он в самом деле таков: все перечисленные авторы (а также многие другие, не перечисленные) давно составляют неотъемлемую часть его интеллектуального метаболизма, а их язык — это в самом деле его язык, не заемный, но самый естественный и органичный».

Галина Юзефович, «Медуза»

Денис Ларионов, «Новый мир»

«Обратившись к сюжету альтернативной истории, Александр Соболев волей-неволей заступил на территорию политически воображаемого, более чем подробно стилистически обосновывая альтернативный взгляд на российский исторический процесс: по тем или иным причинам Октябрьской революции не было, но зато удалось построить одно из степенных буржуазных обществ, пусть и с культурно мотивированной хтонью за пределами очагов централизации. (...) По сути, Соболев стилистически точно выстраивает величественную интеллектуальную ретротопию, которая, согласно Зигмунту Бауману, позволяет «поглощать и встраивать в себя блага/улучшения, достигнутые ее непосредственным предшественником», который она вытесняет. Этот предшественник — утопия, и, очень коротко говоря, именно ее присутствие позволяет состояться тектоническому когнитивному сдвигу».

Денис Ларионов, «Новый мир» (№ 6, 2021)

Дмитрий Бавильский, Logos Review of Books

Какой же она будет, эта прекрасная Россия прошлого?

Тоскливо думать, что Пушкин погиб на пике развития, а Мандельштаму не дали написать главные тексты. Представим Александра Сергеевича умудренным патриархом, дожившим до солидных дат и похожим на Гете, тогда стереотипный десятитомник его почти мгновенно удваивается всем на радость и на пользу. За Осипа Эмильевича, правда, еще больнее — он хоть и прожил поболее пушкинского, но осуществился гораздо меньше. Путь Мандельштама, работавшего до старости, непредсказуем и чреват томами незримых шедевров, другое дело, что развитие страны не оставляло ему на это никаких шансов.

По случайному (или же нет) совпадению, но эпиграфы к первой части романа «Грифоны охраняют лиру» известный литературовед Александр Соболев выбрал из Пушкина и Мандельштама. Не будет большим спойлером начать рецензию с базового концепта романа, изложенного уже в аннотации: речь здесь идет о поисках отца, известного беллетриста Шарумкина, которые хрупкий и впечатлительный юноша Никодим, совершенно далекий от литературы, предпринимает в середине 50-х годов ХХ века, после нечаянного признания своей одинокой матери. Сидели на кухне, пили кофе, вот мать впервые и обмолвилась...

Дело происходит сначала в Москве, а затем в Белоруссии, являющихся частями единой империи, в которой не было большевистского переворота, но развивается проект альтернативной модерности.

Де, так уж сложились исторические обстоятельства, что когда красные начали бузить, их выслали за рубежи родины (почему-то в Латвию), запретив въезд обратно.

Ну, и никаких запломбированных вагонов, что, собственно говоря, и позволило сохранить самодержавие и непрерывность развития. В том числе и стилистического, поскольку «Грифоны охраняют лиру» созданы в мгновенно опознаваемой эстетике постнабоковского эстетизма. Тем более что идея России, избежавшей семидесятилетнего социалистического аппендикса, растет из того же корня, что и «Ада». Просто Александр Соболев логично предположил, что за идеей бытовой и политической непрерывности необязательно ехать в другое полушарие, где и находится райская Зембла: подобный старорежимный эдем можно найти на расстоянии вытянутой руки — в Большом Козловском переулке, а также в особняке историко-филологического факультета МГУ на Моховой. И тогда можно перекрасить Кремль в аутентичный белый цвет, на Лубянке расположить хлебосольные монастыри, а возле Сухаревской башни — букинистические лавки.

Многослойная набоковская цветастость, точные и умные метафоры, чередующиеся с вкраплениями раскавыченных цитат, пастишей и оммажей делают «Грифонов» выставкой достижения филологического хозяйства. Когда любые события и мизансцены, темы и лейтмотивы, композиционные решения и сюжетные повороты словно бы специально созданы для последующей раскладки в умном научном журнале. Из-за чего, ни слова в простоте, начинаешь постоянно искать подмигивания своим и элементы «романа с ключом», автокомментарии и «вскрытие приема» сплошняком: ведь любое, хотя бы и избыточное описание не может оказаться в столь насыщенном пространстве случайным, но тоже «работает на раскрытие». Должно работать.

Впрочем, думаю, сделано это не специально, не нарочно, но точно по наитию — каждый пишет, как дышит: книга Соболева, долгие годы занимавшегося третьестепенными авторами Серебряного века, — не стилизация, но реконструкция. Причем не столько модернистского письма (сначала в голову приходит Набоков, но далее ведь можно выстроить целый стеллаж отсылок к авторам разной величины и значимости, «парижской ноты» или «русского Монпарнаса», от Гайто Газданова до, скажем, Бориса Поплавского), сколько самого модуса мышления, свойственного срединным годам прошлого века. Такую книгу мог бы написать, например, Владислав Ходасевич, если бы прожил хоть на десятилетие больше (что, кажется, подчеркивает демонстративно сдержанная обложка Ника Теплова), или же Марк Алданов, если бы захотел перейти от исторических эпопей к описанию сырой современности.

В последнее время появляется масса исследований о том, как на литературу и другие искусства влияет неотменимая ныне кинематографичность мышления. Ну, там, киношный хронотоп, монтаж и строение фабульной начинки — так вот, такое ощущение, что одним из важнейших предметов исследования в «Грифонах» является специфика докомпьютерного письма. Тоже ведь отныне обязательного к применению и при этом, непонятно как, совершенно незаметно переформатирующего любые творческие мозги.

Между тем «ламповое письмо» обладает для нас обаянием неустаревающей инаковости, ведь ныне так уже не пишут ни в шутку, ни всерьез, ни даже играючи. Соболев воскрешает не Россию, которую мы потеряли, но ментальные скорости и представления, ракурс взгляда и неторопливость изложения, будто бы лишенного внешней структуры, хоть сколько- нибудь заметной наблюдателю. Когда повествование течет как река Исса (привет ли это Чеславу Милошу или простое совпадение?), переход которой можно воспринять и как пересечение границы потустороннего мира. Неслучайно уже на первых страницах автор начинает разворачивать сочные описания (например, комнатных растений, выращенных мизантропической матерью Никодима), набитые внимательными, ритмически организованными подробностями, которым не страшно затормозить сюжет, — ведь самое важное здесь процесс, а не цель. Послевкусие, настигающее с первых страниц.

Вдоль створок широкого окна выстроены были особые стеллажи, на которых теснились экземпляры, особенно охочие до дневного света: шипастые кактусы, порой вдруг расцветавшие красными или оранжевыми розетками; светло-зеленые (мать говорила про них «цвета влюбленной жабы») литопсы, комковатые шарики невообразимых форм — то напоминающие уродливо преображенные части человеческого тела, то вообще что-то, непонятно как появившееся в природе. Отдельным строем стояли горшки с фиалками, чьи мохнатые листья и прямолинейные цветки скрывали, вопреки ожиданию и рекламе парфюмерных фирм, тяжелый неприятный запах; орхидеи-башмачки, не имевшие запаха вовсе: капризные, медленнорастущие, с пятнистыми листьями, между которых вдруг, очень редко, появлялся к тайному торжеству садовницы, кончик цветоноса, грозившего через месяц вспухнуть чудовищным бутоном, из которого вылезал исполинский цветок с развратной розовой губой, двумя широкими лепестками и полосатым парусом над ним...

Внутри своего текста Соболев создает совершенную акустическую систему, главная задача которой — многоступенчатый резонанс и такое многоликое эхо, когда любые реалии начинают отбрасывать сразу несколько контекстуальных теней.

Кажется, в нарратологии подобный прием называется «семиотическим тоталитаризмом», если автору удалому удается запустить поле повышенного символического ожидания, позволяющего любой мелочи звучать сразу на нескольких уровнях и в разных контекстах.

Вот автор описывает матушкины растения, а мне уже мерещатся перечисления модернистских приемов, вот начинает описывать пение лесных птиц (или попутчиков Никодима в поезде), а читатель начинает грезить перечнем любимых авторов, зашифрованных в случайных персонажах, вспоминать «мотив железной дороги».

Ну, конечно, раз уж «Идиот» начинается сценами в поезде, идущем с запада на восток, то изощренному филологу, разумеется, логично ближе к концу, мельком вспомнив Толстого, предпочесть Достоевского, усадив главного героя поехать в обратном направлении. Подобные позывы, уже скоро превращающиеся чуть ли не в тик, встречаются на каждой второй странице, увеличивая потенциальный объем книги в несколько раз.

Схожим образом устроены классические сюрреалистические романы Жульена Грака («Побережье Сирта») и Дино Буццати («Татарская пустыня») или же самые известные тексты Кафки, в которых постоянно нагнетаемое напряжение лишается логического разрешения.

Русская традиция привыкла объяснять все до последнего винтика (вспомним любовь к эпилогам Тургенева или того же Толстого), тогда как прививка демократичной многомысленности русскому дичку — достижение уже новейшего, постнабоковского интеллектуализма, в котором каждому дается по его потребностям.

Суггестия нагнетается сюда веселящим газом, и вот уже поиски отца-беллетриста (изложение сюжетов из произведений Шарумкина выдает последовательного буквализатора метафор, из-за чего и сами «Грифоны» мирволят подозрениям в метапозиционировании) оборачиваются то ли преследованием литературного идеала, более не осуществимого в жизни, то ли попыткой воскресить дух отцовского завета. При том что литературный театр, разыгрываемый Соболевым, напрочь лишен картона и неповоротливой бутафории: это живой и искрометный поток, экзистенциально важный автору жест, подлинный смысл которого скрывается в отвлекающих маневрах намеренного филологического палимпсеста.

Простому читателю тягаться с библиографом, библиофилом и многоопытным профессиональным ученым, квалификация которого безупречна (в ЖЖ хорошо знают многолетний дневник lucas_v_leyden’a, с которым мало что сравнится по степени эвристического накала), почти невозможно. Разгадывать его многослойные загадки, служащие квинтэссенцией научных поисков, тоже не особенно нужно — ведь они необходимы роману, прежде всего, для нагнетания сюрреальной полноты переживаний. Для того чтобы мир, с нуля сотканный автором, твердо стоял на собственных ножках, подводная часть текстуального айсберга работает именно на эту устойчивость, которой можно только завидовать. Поскольку «Грифонам» удается до последней страницы сохранять высокий статус неопределенности — сюжетной, жанровой, дискурсивной, и поэтому, вне зависимости от степени его интеллектуальной квалификации, держать читателя в постоянной боевой готовности. Без малейшего напряжения или тем более принуждения (роман о приключениях рассеянного Никодима, постоянно подвергающегося необъяснимым опасностям, читается легко, вот как с горы катится), когда оторваться при этом попросту невозможно.

Между прочим, для современной литературы подобная, нарочито пестуемая подвешенность — редкость и почти экзотика: нынешние авторы ведь, как правило, стремятся поскорее впасть в жанровую колею, чтоб убаюкать читателя окончательно предсказуемым развитием.

Так как нынешний потребитель капризен и прежде всего ценит свой потребительский комфорт, которому потрафляют орды беллетристов разного качества и таланта. Так постепенно и возникает презумпция диетической кашки, не оставляющей воспоминаний и послевкусия, но зато помогающая проводить время и обладать красивыми вещами (эффектно изданными книгами с широкими полями).

Тут же мы имеем дело с другой крайностью. Завораживая читателя изяществом первых страниц, автор настраивает пространство не только эмоциональной приподнятости, но и интеллектуального напряжения. До самого финала от «Грифонов» не знаешь, что ждать, поскольку Александр Соболев выбрал для себя такую метапозицию, которая способна повернуться к читателю любой, самой непредсказуемой стороной. Будет ли реконструкция модернизированного модернистского эстетства сопровождать текст до последней буквы, или автор когда-нибудь сбросит маску? Или это не маска, но игровое преимущество, позволяющее задавать сразу несколько степеней остранения?

И тут, опять же, всё подряд обрастает аллюзиями и реминисценциями, причем как стихийными, так и намеренно сооруженными. Важно ведь не то, что читатель придумает о содержании, зависящем от индивидуального опыта, но то, как текст придуман и устроен.

Читая «Грифонов», например, я вспомнил «Неизбирательное сродство», недавнюю книгу поэта и филолога Игоря Вишневецкого, перенесшего действие ее в XIX век лишь для того, чтобы продемонстрировать нам веер нарративных приемов и тем «романтической литературы». Предфинальная сцена деревенского радения словно бы специально написана Соболевым для того, чтобы быть включенной в третье или четвертое издание монографии Александра Эткинда «Хлыст», есть в ней что-то гибельное и хтонически агрессивное, как в последних книгах Владимира Сорокина. Да, для меня «Грифоны» помещены в этаком дискурсивном треугольнике, хотя понятно же, что другой читатель выложит набор совсем иных ассоциаций. Ведь сравнивать прочитанное с тем, что мы уже знаем, — неизбежная часть восприятия, которое все никак не успокоится, пока не найдет на какую полочку положить новинку.

«Издательство Ивана Лимбаха» уже некоторое время издает серию остроумной филологической прозы, воспринимать которую можно на самых разных этажах внимания. Для меня же «Тит Беренику не любил» Натали Азуле или «Седьмая функция языка» Лорана Бине — не столько развлечение для «новых умных», сколько примеры умозрительной архитектуры, смешивающие разные подходы и стили без приторности или надсады. Правда, книги Азуле и Бине — бестселлеры переводные, что автоматически снижает их ценность, а вот новинка от Александра Соболева — вполне достойное импортозамещение.

Впрочем, читателю, не особо следящему за закономерностями культурных процессов, куда существеннее, что, в отличие от большинства умных беллетристов, играющих в фабульные шахматы или же раскладывающих сюжетные пасьянсы (то, как головокружительно они сойдутся, должны сойтись, на последней странице — считается отдельной какой-то доблестью), «Грифоны» Соболева — пример разомкнутой структуры с открытым финалом.

Смысл ее, при желании, легко выводится из суммы составляющих, которыми филологи научились жонглировать как акробаты булавами. Просто обычно они раскладывают текст на детали, а Соболев придумал созидательный противоход. В любом случае фабульными наворотами нас уже не удивить — все было, причем многократно и с неконтролируемым избытком. Даже ссылки на Борхеса и Проппа надоели хуже светло-зеленых литопсов.

Актуальность «Грифонов» Александра Соболева заключается в ориентации на самые что ни на есть передовые «открытые системы», как Эко некогда сказал. Они-то и позволяют отсечь устаревшие фабульные и лишние риторические фигуры, максимально приблизившись к аутентичности замысла. В основе его — неповторимая личностная конфигурация. Текстуальный оттиск ее.

Эта открытость нарративной структуры, с ветрами в разные стороны и сквозняком прямо в лицо, намекает на повышенную экзистенциальную важность творения и, следствием, объясняет закономерность удачи.

Logos Review of Books. #1, 2021

Игорь Гулин, «Коммерсантъ Weekend», №1 (2021)

«В одном из интервью, посвященных филологической работе, Соболев признается, что его любимая эпоха русской истории — десятилетие перед Первой мировой. В «Грифонах» он заставляет ее продлиться — пусть не в наш день (это было бы чересчур), но все же немного поближе к нам. В этом трюке сквозит мягкая ностальгия, мечта о лучшей доле для родной культуры, но много и иронии (вместе с лучшими чертами эпохи воскресают и худшие). И еще больше ощущения, что все это — условность, игра.

Соболевский роман откровенно играет с читателем — предлагает угадывать правила, подбрасывает ключи, чередует поддавки с подножками. Причем сама атмосфера игры гораздо важнее собственно разгадок и результатов. Мастер, уроками которого эта игра питается, моментально узнается — это Набоков. От него — и барочная витиеватость каждой фразы, и обилие «текстов в тексте» — поигрывание стилистическими мускулами, и аристократически-ерническая интонация, и сама ностальгическая ирония как главная нота в отношении собственного художественного мира и его насельников».

Игорь Гулин, материал «Приглашение на сказ», журнал «Коммерсантъ Weekend», №1 (2021)

Игорь Гулин, «Коммерсантъ Weekend», №40 (2020)

«„Грифоны охраняют лиру“ — игровой филологический роман, но это не книга для своих. Даже в постах Соболева было видно, что он — прекрасный стилист, мастер разгадывать и загадывать загадки».

Игорь Гулин, журнал «Коммерсантъ Weekend», №40 (2020)

Константин Поздняков, «Свежая газета»

«Никаких современных писателей – горчат»

Александр Соболев. Грифоны охраняют лиру. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2021. – 496 с.

Что делать маститым филологам, наблюдающим, как «горчит» современная литература? Примеры Водолазкина, Аствацатурова, а теперь и Александра Соболева отвечают на этот вопрос – самим делать современную литературу, поскольку за уровень, как говорил герой Зощенко, действительно обидно. Читая «Грифоны охраняют лиру», трудно поверить, что это дебютное произведение, настолько хорошо написан текст. В аннотации издательства всех читателей честно предупредили, что для понимания романа требуется определённая квалификация. Осторожно! Сложный текст! На предупреждение я наткнулся уже после прочтения «Грифонов» и не очень понял, зачем оно понадобилось. Нынешнюю серьёзную литературу давно уже не читают случайные люди, да и Соболев не предлагает современникам нечто сложное и непонятное. Разве что начинается роман, как туго растягивающаяся пружина, но уже со второй половины первой части ритм ощутимо ускоряется, а ближе к финалу повествователь, уподобившись скоростному поезду, везёт читателя так, что только успевай ошалело смотреть в окно и пытаться понять: что это было? Кажется, на этой скорости несколько потерял бдительность и сам автор, потому что в какой-то момент слова «пароксизм» и «хабитус» за счёт навязчивого употребления стали бросаться в глаза.

Всякий филолог и в литературных произведениях остаётся специалистом по своему любимому предмету. Все помнят, как «Лавр» Водолазкина вырастал из древнерусской культуры, смешанной со стилем позабытого раннего Леонова. «Грифоны охраняют лиру» - роман модернистский, изысканно интертекстуальный (Не забыл Соболев своего брата-филолога: легко представить примерные темы научных работ, посвящённых роману, есть здесь, где развернуться пытливому исследователю. Нечасто встречается произведение с таким плотным рядом отсылок в диапазоне от Льва Толстого до Льюиса Кэрролла). В орнаментальной прозе автор чувствует себя как рыба в воде, иногда он погружается в такие глубины, что становится понятно: писатель получает удовольствие, лучше его не беспокоить. Критики Соболева за такие моменты упрекают: дескать, забывает о сюжетной линии до такой степени, что в финале концы с концами не сходятся. Позволю себе не согласиться: детективная линия романа (Никодим ищет своего отца, загадочного писателя-отшельника, ненавидящего журналистов, Агафона Шарумкина) прописана внятно, ответ на вопрос «кто убил Зайца?» дан в финале, так что тут всё в полном порядке. В сценах загадочного ритуала, который наблюдает пленённый сельскими язычниками Никодим, и вовсе ощущается напряжение хорошего триллера, так что автор демонстрирует мастерское владение самыми разными приёмами письма. Разве что последние эпизоды «Грифонов» выглядят странно. Тут Соболев то ли пародирует современные игры, фильмы и сериалы с обязательным намёком на сиквел, то ли действительно планирует продолжение, последний вариант был бы особенно неплох.

Много сказано об альтернативной истории в романе. Да, действительно повествование стартует в «других» 50х годах ХХ века, потому что белогвардейцы победили в Гражданской войне, а Второй мировой и вовсе не было. Но если у Аксёнова в «Острове Крым» такой исторический поворот оказывался решающим, и потом всё действие вертелось вокруг островной темы, то для Соболева – это лишь повод изобрести для героя необычную профессию (Никодим фотографирует по заказу большевистских эмигрантов-аристократов останки их бывших владений) и показать, что всё возвращается на круги своя, на последний момент работает обыгрывание современных реалий.

Можно много говорить о спорах персонажей романа по поводу роли русской интеллигенции в России, разгадывать смысл названия, так же отсылающего к думам о нашей стране. А можно просто насладиться качественной прозой и получить удовольствие. В том числе и от хорошего чувства юмора Соболева: «Всякого узника тревожат приготовления, ведущиеся на площади, даже если там строят не эшафот, а, например, ларёк для продажи лотерейных билетов». «Грифоны охраняют лиру» уже сейчас можно с уверенностью назвать одним из лучших отечественных романов 2021-го года.

Константин Поздняков, доктор филологических наук, профессор кафедры журналистики СГСПУ.

«Свежая газета. Культура», №11 (208) май 2021

Лиза Биргер, Esquire

«Детективный и мистический сюжет тут сам становится фоном для рассказа о той острой, неутомимой ностальгии, которую многие читатели испытывают к утонувшему русскому миру, пусть они сами никогда его не знали».

Лиза Биргер, Esquire

Лиза Биргер, The Blueprint

«Главный герой, Никанор — обитатель ненастоящего мира, похожего на сон, на наваждение или на некоторое откровение о себе самом. Слишком уж нарочито все герои вертятся вокруг его поисков, то и дело встречаются при странных обстоятельствах. Роман может притвориться детективом — но читатель никогда не узнает, кто убийца, побудет мистикой — но откровения медиума на спиритическом сеансе ни разу не приблизят нас к разгадке. Есть здесь и сатира, политические пародии, довольно безжалостно выписанные сцены литературной жизни, но ничто из этого на самом деле не важно.

Что важно — так это необходимость довериться автору и не разгадывать его. Поверить, что роман Александра Соболева на самом деле совершенно закончен, если представить, что его главный и единственный сюжет — поиск потерянного родителя. Нет, не в фигуре эксцентричного писателя-гения, а в самом массиве прошлого. Какой должна быть Россия, страна, чтобы мы чувствовали с ней родственную связь, чтобы стали ее частью? Какой мистический путь надо пройти, чтобы принадлежать ей?»

Лиза Биргер, The Blueprint

Михаил Визель, «Год Литературы»

«"Филологический роман" — и в то же время роман воспитания, в котором юноша Никодим в 1950-е годы обретает отца, который, оказывается, был некогда знаменитостью. Пуант, как говорят воинствующие архаисты, в том, что это, волей автора, не совсем те 50-е годы, которые мы помним из учебника истории. Какие – намекает стилизованная под Серебряный век обложка».

Михаил Визель, «Год Литературы»

Ольга Балла, «Новое литературное обозрение»

Прожить непрожитое: изготовление времени

Вообще-то Александр Соболев (он же в «Живом журнале» lucas_v_leyden) — историк литературы, библиофил, библиограф, архивист, специалист по русской словесности первой половины XX века, на протяжении многих лет извлекающий из забвения малоизвестных, недооцененных, странных авторов этого времени и не(до)прочитанные страницы его литературной истории. Кроме собственных книг (1) и трехтомного аннотированного научного каталога выдающихся памятников письменности XV — начала XX века (2), Соболев издал литературное наследие (3) таинственного киевлянина Артура Хоминского (1888 — после 1915) и сборник поэтических произведений (4) зоопсихолога, дрессировщика свиней, а также поэта, «филолога и сумасброда» (5) Михаила Малишевского (1896—1955) (у него заимствует фамилию вкупе с некоторыми личностными чертами один из второстепенных персонажей его дебютного романа). Первый большой художественный текст Соболева уже успели назвать филологическим романом, «книгой-головоломкой» (6) (Игорь Гулин), «исторической мистикой, семейным романом, политической сатирой, романом взросления, фантастикой, детективом» (7) (Дмитрий Волчек), «филологически затейливым» текстом, всего более близким к альтернативной истории (8) (Галина Юзефович), тут же признавая все эти определения по меньшей мере недостаточными; добавляя, что это «не авантюрно-философский роман, не роман о художнике», а также не «роман о бродячем актерстве» (9) (Александр Марков); говорили в связи с ним об «игре» и «эксперименте», обращали внимание и на пародийные его черты (что тоже проблематично именно благодаря своей очевидности). Основания для этих о ределений есть. Но, используя инструментарий всех названных жанров, автор позволяет своему роману благополучно ускользнуть от любых заготовленных ожиданий.

Понятно, книга — умышленная, любое простодушное ее чтение будет недостаточным (поспорить хочется и тут: густота и изысканность тщательно выделанного текста соблазняет довериться ему, пережить наборматываемую им реальность в ее самоценности), она — способ рефлексии целой литературной традиции (по авторскому обыкновению — той, которой не суждено было стать в исторически осуществившейся русской литературе мейнстримом), сложный диалог с нею.

Молодой человек с типичным для своей эпохи именем Никодим (в 1930-е годы, как известно, подданные Российской империи страстно увлекались всем древнерусским, включая ономастикон) случайно узнаёт — матушка невзначай проговаривается — что неизвестный дотоле отец Никодима не кто иной, как культовый прозаик Агафон Шарумкин.

«…Сидя за столом и крутя в пальцах неизвестно откуда приблудившуюся кофейную чашечку от кукольного сервиза, он смотрел на нее с каким-то тянущим беспокойством: невысокого роста, ладно скроенная, со светлыми короткими волосами, она выглядела моложе своих пятидесяти с чем-то лет, но Никодим отстраненно замечал отдаленные приметы надвигающегося дряхления: появившуюся вдруг склонность к легкой эхолалии, заставлявшую ее иногда повторять последнее слово, а то и фразу собеседника; гипертрофированную тщательность мелких движений, маскирующую, как ему показалось, легкий тремор, появляющийся порой в ее тонких пальцах, свободных от колец и перстней, всего того, что она клеймила цыганщиной» (с. 11—12).

(Этой подробно описанной женщине предстоит исчезнуть со страниц романа бесследно; но это участь не ее одной, там многие линии оборваны. Вообще, с приближением к концу реальность отваливается кусками, кусками…)

Шарумкин, как, опять же, всем известно, бесследно пропал. Потрясенный узнанным, Никодим отправляется его разыскивать. Найдет. Правда, похоже на то, что по ту сторону осязаемой реальности. Та же в конце концов, совершенно как в «Приглашении на казнь» Набокова, которого в связи с «Грифонами…» поминают настойчивее всего, обнаружит свою мороковую природу.

И главное: происходит все это в 1950-е годы в России, в которой Октябрьский переворот 1917-го потерпел неудачу и в последовавшей затем Гражданской войне победили белые.

Имя главного героя романа — перенасыщенного аллюзиями, приводящего на ум, кроме неминуемого Набокова, и Кузмина, и Газданова, и Осоргина, и Олешу, и Вагинова… говорящего буквально их голосами (10), — отсылает к роману Алексея Скалдина «Странствия и приключения Никодима Старшего», вышедшему не просто в 1917 году, но «за несколько дней до Октябрьской революции» (11) — основной точки ветвления «нашего» и «соболевского» вариантов русской истории, чего, понятно, автор не мог не держать в голове.

Соболев создал текст, напрямую продолжающий его «домашнюю» эпоху, выговаривающий мир ее языком. Стилизаторство? — Не без этого. Но тут сложнее, глубже, системнее.

Гулин считает, что Серебряный век и его наследников книга продолжает даже на уровне своего устройства, будучи не просто «книгой-головоломкой», а «воскрешающей набоковскую традицию». Но вряд ли автор имел намерение заставить читателя, подбирая к тексту ключи, решать его как головоломку. Скорее, правильные решения здесь не мыслятся в принципе. Они тут не нужны. Как точно заметила Галина Юзефович, все соболевские ребусы в этой книге — «без ключей».

Куда важнее принципиальная таинственность реальности, непроясняемость ее оснований.

Игра ли это все? Разумеется. (Юзефович, критик, максимально сдержанный в негативных оценках, высказывается об этом резко: «…автор из творца собственного мира превращается в его счастливого обитателя, которому куда важнее разложить перед читателем любимые игрушки, чем рассказать целостную, завершенную историю» (12). Ну, любимые игрушки зря не раскладываются, особенно если рассмотреть, какой они природы; да и целостная завершенная история — далеко не всегда ценность и для автора, и для читателя: она с ее завершенностью — всего лишь одна из «игрушек», то есть условностей.) Игра — во-первых, ради удовольствия от процесса; во-вторых, указание на игровую природу культурной реальности как таковой, в-третьих, все это ничуть не отменяет серьезности сказанного.

Что до сатирических аллюзий на нашу с вами современность, они там интересны менее всего, хотя бы потому, что вся эта злоба дня лишь теперь может показаться волнующей. Да и то: многие ли нынче вспомнят, кто такая Фатима Бобогулова, премию имени которой вручает писателям Ираида Пешель и чье иносказание — она сама? (13) Ну, положим, сейчас ценой некоторого усилия еще возможно догадаться, но лет двадцать спустя уже вряд ли (14). Это не те воробьи, по которым есть смысл стрелять из пушек сложно и тонко организованного текста. Автор не отказал себе в удовольствии порезвиться, подмигивая современникам; имеет право; но не это — сокрытый двигатель его.

Главное тут — поверх барьеров, разделяющих игровое и серьезное. Соболев занимается изготовлением другого времени, отличного от доставшегося нам в историческом опыте — по фактуре, по скорости, по типу его восприятия и проживания.

Он создает опыт — литературный, языковой, эмоциональный, чувственный, пространственный (наговаривая свою альтернативную Москву) — нехватку которого, именно как мейнстримного, рутинного, фонового, чувствует русская память.

Поиски Никодимом отца — с одной стороны, конечно, архетипический сюжет, с другой — уловка, необходимая для организации материала, чтобы было на что натянуть языковую ткань.

Соболев выращивает другой русский язык, свободный от примет советского опыта. Так в свое время Игорь Вишневецкий, постоянно вспоминающийся при чтении «Грифонов…», написал свое «Неизбирательное сродство» без единого слова, которого не знали бы русские словари 1835 года. Ближе всего язык «Грифонов…» языку русской эмиграции первой волны в довоенном ее состоянии: Второй мировой в соболевском мире не случилось, значит, нет и лексики, обязанной ей своим существованием.

«Грифоны…» — усилие прожить непрожитое, раздвинуть рамки осуществившегося и возможного. В этом смысле Соболев занят примерно тем же, что и (не факт, что известный ему) Тур Ульвен, о романе которого «Расщепление» мне случилось думать в то же время, что и о «Грифонах…»: воссоздает неслучившееся, как герой Ульвена проживает иные варианты собственной частной жизни. Только в масштабах всей истории XX века.

У такой работы — осуществления чисто языковыми средствами того, что не сбылось иными путями — есть русские аналоги, редкие и тем более ценные: упомянутое «Неизбирательное сродство» Игоря Вишневецкого, намечающего возможности другой русской литературы XIX века, «Три персонажа в поисках любви и бессмертия» Ольги Медведковой, создающей несозданные тексты литератур европейских (в их русских переводах). Но Соболев делает двойную работу: выманивает из небытия и непрожитую русскую историю (главное — быт, человеческие типы, предметы, звуки, запахи…), и ненаписанную русскую литературу. И сам пишет один из ее текстов, — ища ресурсов для нее в литературе по большей части эмигрантской: в осуществившейся словесности Другой России.

Всю эту несостоявшуюся литературу он пишет в одиночку, прошивая текст системой отсылок к ней, остающейся как бы за кадром, указаний на ее традиции, обыкновения, ведущие ее фигуры (прежде всего Шарумкина, создающего ее вместе с автором; по упоминаемым текстам Шарумкина видно, какой могла бы быть эта инословесность, избавленная волею истории от соцреализма: самых влиятельных авторов ее занимали бы, как сказал Гулин, «метафизические парадоксы» (15) — устройство бытия и принципиально проблематичная его постижимость). Соболев создает для нее не просто язык, но способ видения мира, интонации.

Соболевскую Россию миновали известные нам катастрофы, но «Грифоны…» — не утопия. Этот мир не «лучше» нашего, он просто другой. (Будучи спрошен, лучше ли была бы литература «той» России, чем наша, автор ответил: «Не могу, кстати, сказать, что она была бы сильно лучше, чем получилась…» (16))

В отличие от бесчисленных изготовителей альтернативной истории, Соболев не испытывает на прочность возможных исторических моделей и вообще цельных моделей не строит, — хотя вычитывать из текста его представления об инореальности, о зазеркальном Иномосковьи, домысливать их страшно интересно. В том же признался и автор, сказавший в интервью, что исторические обстоятельства России «Грифонов…», ход событий, который к ним привел, он не продумывал рационально и сам восстанавливает их «задним числом по тем приметам времени, которые просочились в книгу» (17). «Отвечать за подробную карту этой России или ее исторические хроники, — говорит он, — я бы не взялся» (18). Его ведет язык — который он уж точно выращивает с ощутимой степенью осознанности. Литература его, в точном соответствии с набоковскими представлениями об этом предмете, — феномен языка, а не идей. Он создает сам воздух несбывшейся жизни.

А основное, может быть, его суждение — скорее, предположение — совершенно метафизического свойства: оно — о том, что реальность не сводится к данному в чувственном опыте. И да, смерти нет.


1 Соболев А. Летейская библиотека: биографические очерки. Страннолюбский перебарщивает. Сконапель истоар. Т. 1—2. Трутень, 2013; Он же. Тургенев и тигры. Из архивных разысканий о русской литературе первой половины ХХ века. М.: Русский Гулливер, 2017.
2 Музей книги Петра Дружинина и Александра Соболева: Аннотированный научный каталог выдающихся памятников письменности XV — начала XX века: В 3 т. М.: Слово/Slovo, 2021.
3 Хоминский А. Возлюбленная псу: Полное собрание сочинений / Сост. А.Л. Соболев. М.: Водолей, 2013.
4 Малишевский М. Полнолуние осени: Стихотворения. М.: Водолей, 2020.
5 Михаил Малишевский и его Чанг // Архив Веры Чаплиной. 2016. 14 декабря (https://vchaplina-arhiv.livejournal.com/71732.html).
6 Гулин И. Приглашение на сказ // Коммерсантъ Weekend. 2021. 29 января (https://www.kommersant.ru/doc/4654774).
7 Волчек Д. Никодим в несоветской России. О романе «Грифоны охраняют лиру» // Радио Свобода. 2021. 15 февраля (https://www.svoboda.org/a/31097242.html).
8 Юзефович Г. Если бы Гражданская война закончилась победой белых // Meduza.
2021. 24 января (https://meduza.io/feature/2021/01/24/esli-by-grazhdanskaya-voynazakonchilas-pobedoy-belyh).
9 Марков А. В поисках утраченного Зайца, или О забытом искусстве полной маскировки // Знамя. 2021.№2 (https://magazines.gorky.media/znamia/2021/2/v-poiskahutrachennogo-zajcza-ili-o-zabytom-iskusstve-polnoj-maskirovki.html).
10 «Такую книгу мог бы написать, например, Владислав Ходасевич, если бы прожил хоть на десятилетие больше… или же Марк Алданов…» (Бавильский Д. Какой же она будет, эта прекрасная Россия прошлого? // Logos Review of Books. 2021. № 1.)
11 Конаков А. Что нам делать с Никодимом Старшим? // Знамя. 2021. № 3 (https://magazines.gorky.media/znamia/2021/3/chto-nam-delat-s-nikodimom-starshim.html).
12 Юзефович Г. Указ. соч. (https://meduza.io/feature/2021/01/24/esli-by-grazhdanskayavoyna-zakonchilas-pobedoy-belyh).
13 Подсказка: «…через несколько месяцев в Министерстве обороны открылись какието чрезвычайные злоупотребления и некоторые из Ираидиных соратников и покровителей были разжалованы, а кое-кто отправлен и на каторгу (где, впрочем, благодаря налаженным связям и предусмотрительным благоволениям тюремщиков надолго не задержался)» (с. 203).
14 Впрочем, автор уверяет, что «вообще в этой книге нет героев с прототипами» (Волчек Д. Указ. соч. (https://www.svoboda.org/a/31097242.html))
15 «Сами тексты Шарумкина — метафизические парадоксы, так или иначе посвященные вопросу о загробном существовании» (Гулин И. Указ. соч. (https://www.
kommersant.ru/doc/4654774)).
16 Оборин Л. «Смерти нет — и это, в общем-то, правда» // Полка. 2021. 1 февраля
(https://polka.academy/materials/754).
17 Там же.
18 Там же.

Ольга Балла, «Новое литературное обозрение», No. 170 (4/2021)

ISBN 978-5-89059-393-1
Издательство Ивана Лимбаха, 2021

Редактор И. Г. Кравцова
Корректор Л. А. Самойлова
Компьютерная верстка С. А. Бондаренко
Дизайн обложки: Н. А. Теплов

496 с.

УДК 821.161.1-3 «20»
ББК 84.3 (2=411.2) 6-4
С 54

Формат 84×108 1/32