Галина Юзефович
Автобиография нобелевского лауреата, великого польского поэта ХХ века Чеслава Милоша выстроена по принципу словаря. Все как положено: от «А» до «Э» (на «Я» статей не нашлось), абстрактные понятия чередуются с именами собственными и научными терминами, статьи разного размера, но никогда не больше трех-четырех страниц. Однако все это имеет ценность не абстрактную, а сугубо конкретную: «Азбука» Милоша не компендиум знаний, но, если угодно, энциклопедия самого себя, субъективная, неполная и вместе с тем создающая очень убедительную карту авторского внутреннего мира.

Внутренний мир этот, надо сказать, вызывает много вопросов. Кажется, что невозможно быть одновременно таким злопамятным и сварливым, когда речь заходит о других людях, таким сентиментальным в отношении мест и вещей, и таким мудрым в том, что касается абстракций. Невозможно — но Милош справляется. То выливает ушат дистиллированного яда на Симону де Бовуар (с которой даже не был знаком), то внезапно делится с читателем настолько тончайшими прозрениями о русском языке (его Милош знал со времен русской гимназии в дореволюционном имперском Вильно), что даже носителя языка поражает совершенной точностью и парадоксальностью наблюдений. Иногда зачем-то сводит мелочные счеты с другом юности (давно умершим и прочно забытым), то вдруг решает высказаться о жестокости — и одним коротким пронзительным эссе закрывает тему.

Разрозненные, никак не выстроенные хронологически, очень разные и по тону, и по содержанию, статьи «Азбуки» страниц через тристаначинают складываться в некую нейронную сеть. Вот про первую жену, опять про нее, и вот еще — и понятно, что больше не будет. Вот про Бродского вскользь — ясно, что дальше автор к нему вернется и подробнее. Вот упоминается важное для Милоша место в Италии, а через несколько десятков страниц всплывет и человек, с которым он там побывал. Вот про «Замутненное сознание» - а вот и пример на ту же тему, но совсем из другой статьи. Как при великих географических открытиях — карта мира заполняется постепенно,какие-то фрагменты так и остаются пустыми, а некоторые выглядят плотно обжитыми и освоенными. И хотя даже от последней статьи — «Эфемерности» — ощущения исчерпывающей полноты не возникает (что неудивительно), многое про Чеслава Милоша из его «Азбуки» понять все же можно.

Для русского читателя автобиография по алфавитному признаку — не совсем новость (достаточно вспомнить «Записи и выписки» Гаспарова), поэтому некоторый навык чтения подобных книг у нас имеется. Если вас интересует сам Милош, читайте его «Азбуку» подряд, ничего не пропуская и по возможности запоминая детали — они обязательно «сыграют» позже. Если же вас интересуют мысли умного и тонкого человека по конкретным поводам — ознакомьтесь со списком статей (он приведен в конце книги) и выберите те, которые покажутся вам наиболее занятными. А можно проделать сначала второе, а потом первое, и получить две книги вместо одной. Словом, отличная интеллектуальная игрушка — как ни крути, и лишнее доказательство, что словарь как форма организации текста по-прежнему изрядно недооценен.

Мeduza

 

Елена Зиновьева
Словарная форма — еще один способ подчеркнуть значимое для Милоша положение: человек живет прежде всего в пространстве языка, культуры, памяти, а не в том, что мы привыкли именовать физической реальностью. Читателю предоставлена возможность выбора, в каком порядке блуждать в интеллектуальных лабиринтах ХХ века.

Журнал Нева

Инна Моисеева
Эту книгу сложно описать, но про нее хочется думать. Как такового сюжета у нее нет, точнее сюжет здесь – сама жизнь. Это попытка фиксации авторского сознания и мышления, а еще – попытка упорядочивания бесконечности. И, наверное, это самое точное.

«Азбука» одного из выдающихся польских поэтов ХХ века, нобелевского лауреата Чеслава Милоша – это словарь. Словарь по форме. 200 статей, алфавитный порядок, разворачивание понятий, имен и названий. Еще этот словарь – автобиография, но очень своеобразная. В ней нет цели запечатлеть свою жизнь, но есть обнаружение себя в этом мире.

«Я всегда боялся, что я притворяюсь другим, не тем, кто я на самом деле. И в то же время сознавал, что притворяюсь… Если бы я все время занимался собой, то создал бы литературу жалоб и стенаний».

«Ценность биографий лишь в том, что они позволяют хоть как-то воссоздать эпоху, на которую пришлась та или иная жизнь».

«Азбука» Милоша складывается из воспоминаний, опыта и рефлексии. Она – о выборочном, о том, что показалось автору важным, о весьма общем, через которое и проявляется очень личное свое.

Мини-эссе, посвященные людям и языкам, городам и странам, знакомым и далеким, кажутся хаотичными, как вереница разномастных мыслей, обгоняющих одна другую.

Адам и Ева, алкоголь, Бодлер, время… Маритен, ненависть, польский, русский… Церкви, число, Шопенгауэр, эфемерность… Алфавит – только инструмент, стремление воедино собрать всю множественность и нелинейность охватываемого.

«Возможно, моя «Азбука» написана «вместо» – вместо романа, вместо эссе о двадцатом веке, вместо воспоминаний. Каждый из упомянутых в ней людей приводит в движение целую сеть взаимосвязей и взаимозависимостей, собранных воедино датами моего столетия».

Кажется, что самое важное в этой книге – между строк и за ними, потому что из каждой страницы и из каждой главы прорастают еще сотни ненаписанных страниц и необозначенных глав. Это фиксация, которая разворачивается в бесконечность.

КультурМультур 

 

Кирилл Мартынов
Милош — аномально мыслящий польский католик, владеющий русским языком. Слишком консервативный, чтобы нравиться либералам, он оставался слишком глобальным для того, чтобы нравиться польским националистам, и слишком свободомыслящим, чтобы нравится коммунистам. Главный его текст «Порабощённый разум» — это польский и общемировой доппельгангер текстов Солженицына и Зиновьева, рассказывающих об искажённой социальной реальности «стран советского блока». «Азбука» — камерный словарь жизни Милоша, от его жизни в имении под Вильнюсом до переезда в Калифорнию — через Вторую мировую войну и опыт жизни в послевоенной Польше. В «Азбуке» сочетаются гениальная эстетизация и бытовое ворчание, а всё вместе — это персонификация любви к Восточной Европе для читателя (зрителя) жизни одного человека.

Инде

Лиза Биргер
Польский поэт Чеслав Милош (1911–2004), которого нам сегодня, к счастью, понемногу переводят, был одной из ключевых фигур культурной жизни ХХ века. Его вышедшая в 1997 году «Азбука» — попытка хоть как-то упорядочить опыт этого столетия. Замечательна здесь уже сама невозможность разделить личную историю, интеллектуальную и политическую: лиричное описание барочных церквей, дающих несчастным крестьянам средневековое царство белизны и золота, соседствует здесь с воспоминанием о путешествиях, рассказом о друзьях и рассуждениями про Мицкевича. Тем не менее это не попытка биографии, а именно попытка говорить обо всём человечестве целиком. Главный вопрос, который ставит здесь Милош, — возможность культуры после всего того, что было: «Мерзкое племя обезьян, корчащее дурацкие гримасы, копулирующее, визжащее, истребляющее друг друга. Как можно восхвалять его после столь огромного числа смертей, причинённых людям людьми? Его дела не согласуются ни с образом невинных детей в классе, ни со способностью к высшим свершениям духа. Но наверное, противоречивость — неотъемлемая часть самогó человеческого естества, и этого довольно, чтобы в мире появлялось чудесное».

The Village

Никита Елисеев
Ильф и Петров придумали такой термин: «трамвайное чтение». Термин безоценочный, не «бульварное чтиво» («pulp fiction»), но … хорошая книжка, которую можно читать в трамвае. Пруста, например, не то, что в трамвае, в вагоне метро не почитаешь – укачает. А «12 стульев» или «Золотого телёнка» – вай нот? Почему я с этого начал? Потому что я был удивлён тем обстоятельством, что жадно и с интересом чуть не месяц читал в вагонах метро книжку, казалось бы, совсем не из разряда «трамвайного чтения». Автобиографическую прозу трагического польского поэта и мыслителя, лауреата Нобелевской премии, Чеслава Милоша «Азбука».

Не могу сказать, что я такой уж интеллектуал, но эта книга захватывала и тянула меня, как детектив Дешиэла Хеммета или Раймонда Чандлера. Почему? Возможно, дело в её конструктивном принципе? Текст построен по тому же принципу, что и «Телефонная книжка» Евгения Львовича Шварца. Берётся буква алфавита, и автор вспоминает, какое явление, какой человек, какая местность, начинающиеся на эту букву, ему интересны, важны, судьбоносны. Вспомнив, описывает: «Автомобиль. Видимо, автомобиль был изобретён в насмешку над пессимистами, которые предсказывали, что число лошадей неимоверно вырастет, и города задохнутся от смрада конских экскрементов. Из Кейданского повета Литвы, где была лишь одна машина (графа Забелло) судьба забросила меня в Калифорнию, где машина – то же, что электричество и ванна. Я не тоскую по старым добрым временам. Я жил в грязище и вонище, не отдавая себе в этом отчёта, даром, что принадлежал к так называемым высшим классам общества. В Вильно моих школьных лет были булыжные мостовые, деревянные тротуары, а канализация – только в нескольких районах. Можно представить себе, какие горы мусора и грязи были там в эпоху романтизма?» Такой конструктивный принцип позволяет читать книжку с любого места, где откроется. Облегчает читательское восприятие.

А может быть дело в том, что Милош прожил невероятно интересную жизнь, тяжёлую, трагическую, но потому и интересную. Чего он только не видел – от Сибири до Лос Анжелеса, от Волги до Сены, от Вильно до Парижа. Книга начинается с того, что Милош вспоминает альбом отца, польского инженера, работавшего в начале ХХ века в Красноярске, в частности, фотографию: отец с Фритьофом Нансеном на палубе корабля в устье Енисея. Или описание того, как молодой, нищий польский поэт идёт по набережной Сены вместе со своим дядей, послом Литвы во Франции, Оскаром Милошем, а навстречу им движется босой человек в тунике, Раймонд Дункан, брат Айседоры Дункан, пророк Древней Греции в Европе начала ХХ века и провозвестник хиппи. Или описание колонии духоборов в северной Канаде, куда попадает американский профессор Чеслав Милош со своей женой: «Духоборы сидели за столами, накрытыми белой скатертью. Фрукты, кувшины с квасом, женщины в платках. Говорили по-русски, с примесью украинского. Кажется, мужчины – тихие, кроткие, некурящие и непьющие – подчинялись женщинам, это было похоже на своего рода матриархат. Словно в подтверждение этого появилась Маркова. Вот это была баба-яга – согнутая в три погибели, с палкой, в платке. Она произнесла речь, из которой вовсе не следовало, что это обычная бабушка. Говорила она на советском журналистском жаргоне о так называемой борьбе за мир. Она приехала из Советского Союза от тамошних духоборов, а это означало, что тамошний отдел КГБ по делам вероисповеданий, решил взять на себя духовное попечение о секте, распустившейся за границей на опасной свободе, и прислал своего сотрудника. Я мигом всё сообразил, но и Маркова тоже – её антенны сразу послали ей предупреждающий сигнал, что здесь находится некто, думающий не так, как её послушная паства». Или описание городка хиппи Съерравиля, где у Милоша сломалась машина: «Мы очутились в стране нежности. Никто не спешил, не повышал голос. Они жили в лесу на склоне горы, где били горячие ключи, а вокруг ключей были сооружены бассейны и ванны. Мужчины и девушки купались там вместе, совершенно обнажённые. Впрочем, никто никому ничего не навязывал, и, когда мы с женой пошли купаться, пока наша машина была в ремонте, они сочли естественным, что мы не разделись догола. Маленькое сообщество, в котором никто – ни мужчина, ни женщина – не старается импонировать, принимая позы и строя мины, показалось мне достойным восхищения. Машину они починили. Денег за это взять не захотели». А есть в книге ещё описание оккупированной Варшавы, описание шляхетских усадеб вокруг Вильно, послевоенного Парижа и его пригородов. Целый огромный мир, расставленный по алфавитному принципу!

А может дело ещё и в том, что Милош описывает очень интересных, своеобычных людей, очень разных, порой враждебных друг другу, но … интересных? Например, польский националист, Станислав Пясецкий: «Пясецкий был невысоким худощавым человеком в очках и ничем не напоминал своего однофамильца и соратника Болеслава – вождя и белокурую бестию. У него были тонкие губы фанатика, и, вероятно, он полностью посвящал себя ревностному служению своей патриотической идее. Он ненавидел всех, кого считал врагами Польши – внутренними и внешними, и никто не смог бы убедить его, что, выступая против демократии, он делает то же самое, что гитлеровская Германия, которая казалась ему смертельно опасной для страны. Сразу после захвата Варшавы немцами он основал кафе, которое было одновременно центром подполья и конспиративно издававшегося журнала. Его быстро арестовали и расстреляли в Пальмирах». Или другой польский националист, Станислав Ковнацкий, воевавший в английских ВВС во время второй мировой, а после войны сменивший великое множество работ и профессий: «Причиной тому было его специфическое чувство юмора. Выражалось оно в том. что он с каменным лицом высказывал мнения, приводившие его собеседников в бешенство, причём никогда не было понятно, говорил он всерьёз или валял дурака… Кроме того Стась любил сутяжнические провокации, о чём свидетельствует его тяжба с федеральным правительством, когда он работал инженером на заводе Локхида. Поскольку это было оборонное предприятие, в некоторых отделах нужна была высокаяclearance, то есть, допуск к государственной тайне. Сначала у Стася была clearance высшей степени, а затем её снизили на один уровень, поскольку, как было отмечено в его личном деле, он выписывал парижскую «Культуру». Но это же антикоммунистический журнал! Кому охота разбираться – достаточно того, что на языке страны из-за железного занавеса. Случилось так, что вскоре после этого Стась побывал на какой-то правительственной конференции, для участия в которой требовалась clearance высшей степени. И тогда он подал на правительство в суд за допуск к участию в конференции лица без необходимых полномочий. Из-за насмешек на грани шутовства я, в сущности, никогда не знал, что этот человек думает на самом деле. Предаваясь чистому искусству показывать другим язык и нос, Стась постоянно лишался должностей и тем самым ввергал свою семью в бедность. Однако когда дела шли совсем плохо, он умел использовать своё знание технических терминов на пяти языках, переводя научные работы, и в конце концов выстоял. Он купил дом в Лос-Анджелесе, а двум дочерям дал образование. Каникулы 1962 года: мы со Стасем вдвоём на озере Игл в горах Сьерра-Невада. Палатка, кухонные принадлежности, складная байдарка, утром тропинка через луг к берегу и дальние заплывы, хотя вода и не самая тёплая. Если бы с нами были Игнаций и Богдан Копеть, было бы совсем, как в Рудницкой пуще после выпускных экзаменов. Но Копеть в Польше, а Игнатий Свенцицкий на другом конце Америки». Или совсем другой человек, нимало не похожий на Пясецкого и Ковнацкого: «Кьяромонте,Никола. Для меня это имя всегда было связано с размышлениями о величии. Я знал многих знаменитых людей, но старательно отделял величие от славы. Никола не был знаменитым, его фамилия много значила лишь для узкого круга друзей. Даже его статьи, рассеянные по разным журналам, в лучшем случае удивляли загадочным образом мыслей. А ведь его мысль, воспитанная на мыслителях Древней Греции, всегда оставалась в общественной сфере и стремилась определить обязанности гуманитария по отношению к polis. Его жизнь – пример противостояния политике, то и дело попадающей в рабство идеологии в хаотическом ХХ веке. У Кьяромонте было обострённое чувство историчности и истории, однако он отвергал любые идеологии. Будучи противником итальянского фашизма, эмигрировал из Италии. Воевал в Испании на стороне республиканцев, служил лётчиком в эскадрилье Мальро, но не поддерживал коммунистов. В Америке, где некоммунистические левые из группы Дуайта Макдоналда и Мэри Маккарти провозгласили его мастером и учителем, печатался в «Партизан ревью» и «Политикс». После возвращения во Францию, а в 1953 году – в Италию, вместе с Иньяцио Силоне редактировал журнал «Темпо презенте», тем самым вменив себе в обязанность противостоять общественному мнению, находившемуся под влиянием коммунистов и их сторонников. Иньяцио Силоне, некогда коммунист и делегат Коминтерна, вознесённый политическим «лифтом» на вершины славы за свой роман «Фонтамара», из нравственных побуждений порвал с коммунизмом, хорошо понимая, что это будет означать: его имя, не упоминавшееся в фашистской Италии, перестало существовать для антифашистской печати и не существовало впоследствии, после краха фашизма, когда он с Кьяромонте редактировал «Темпо презенте». Никола и Силоне олицетворяли для меня бескомпромиссное благородство мотивов. Это были величайшие итальянцы, каких мне довелось видеть». Не удержался и процитировал всю «словарную статью» из «Азбуки» Милоша. Во-первых, очень хотелось. Во-вторых, очень хотелось показать, как умело экономно обращается Милош со словами, как много информации и эмоции он может вместить на малом пространстве текста.

Например, очень хотелось бы целиком перепечатать «словарную статью» про Халину Сосновскую, «бывшую шефиню» Милоша на варшавском довоенном радио, но это уже не удобно, что ж всю работу на рецензируемого автора сваливать? Про эту «спортивную Юнону» стоит говорить словами Генриха Гейне: «Шляпы долой, господа! Я говорю о польских женщинах!» Сторонница Пилсудского, но … убеждённая демократка, поэтому, когда из виленского отделения польского радио хотели уволить Ежи Путрамента (будущего классика польского соцреализма) за коммунистические взгляды: отстояла и оставила. Польская патриотка, которой претил поднимающийся в довоенной Польше вал ксенофобии и антисемитизма, поэтому она пробила на польском радио цикл передач Януша Корчака «Беседы Старого доктора». Во время войны – подпольщица в оккупированной Варшаве, участница Варшавского восстания. После войны в сталинской Польше Болеслава Берута, из которой Милош бежал на Запад, арест, 12 лет тюремного заключения. Милош тогда ещё работал в дипломатическом ведомстве Польской Народной Республики, и ему удалось передать пани Халине в тюрьму необходимые ей лекарства. «До меня, – пишет Милош, – доходили сведения о её героическом поведении в тюрьме и о моральной поддержке, которая она оказывала сокамерницам». Вышла на свободу в 1959 году. Умерла в 1973 году в гордой старости. «Шляпы долой, господа! Я говорю о польских женщинах», всем бы таких шефов и шефинь. Милош немного по-другому заканчивает свой текст о Сосновской: «Сосновская была великим человеком. В молодости я не любил памятников. Теперь мне кажется, что памятники нужны, ибо как ещё выразить наше восхищение людьми, которые могут стать для нас образцом благородства и воли, направленной на благо? Я был бы рад, если бы Сосновской поставили в Варшаве памятник – хотя бы на улице Фильтровой или на площади Домбровского».

И блистательный очерк о виленском друге Милоша, литовском художнике, Владасе Дреме, «немного склонявшемся к коммунизму», по каковой причине Дрема печатался в прокоммунистическом журнале «Жагары», которым руководил тогда Чеслав Милош, тогда сильно склонявшийся к коммунизму, тоже хочется процитировать чуть ли не подряд: «Когда в 1992 году я вернулся в Вильно после 52 лет отсутствия, я не застал там никого из людей, ходивших когда-то по его улицам. Всех их убили, или же вывезли, или же они эмигрировали. Однако я узнал, что жив Дрема, и решил его навестить. Мне дали адрес в Литературном переулке. Да ведь это та самая подворотня, где жил я, – только зияющая пустотой, ибо старинная дверь, утыканная толстыми металлическими шипами, исчезла. Лестница направо? Но ведь именно там в 1936 году я снимал комнату у старой дамы, жившей в квартире, полной этажерок и безделушек. Оказалось, что впоследствии в этой квартире много лет жил Дрема. В конце концов мне дали его новый адрес. У него был паралич нижней части тела, и он лежал, окружённый заботами жены, сына и дочери… Дрема был автором монументального труда, который так трогает меня, что хочется навсегда сохранить память о его создателе. Вильно обладает поразительной, не поддающейся рациональному объяснению особенностью, какой-то магией, благодаря которой люди влюбляются в этот город, словно в живое существо. На протяжении более чем двух столетий множество художников и графиков обращались к теме архитектуры и видов Вильно. Дрема собрал эти произведения кисти и резца в прославляющий прошлое города альбом «Dinges Vilnius», то есть, «Исчезнувший Вильнюс», изданный в 1991 году тиражом 40.000 экземпляров. Это – насчитывающая четыреста страниц иллюстрированная история виленской архитектуры со старыми картами и такой прекрасной колористикой, что книга ничем не напоминает бесчисленные альбомы, напечатанные на мелованной бумаге…» А у нас, в Публичке, её нет. Как жаль…

Вообще, читая «Азбуку» Милоша, часто, часто жалеешь о том, что той или иной книги нет в русском переводе или нет в Публичке. Например, нет книги Богдана Коженевского «Книги и люди», театрального режиссёра и теоретика театра, в 1940 году попавшего в Освенцим, откуда его выцарапал директор варшавской публичной библиотеки, в каковой Коженевский тогда работал. А книгу Коженевский написал отличную, вот как о ней пишет Милош: «Рационалистическая закалка этого поклонника писателей XVIII века породила замечательную, экономную в средствах и строгую прозу. Поскольку реальность выходила за пределы вероятного, точно переданные детали можно принять за сюрреалистические образы – например, мальчик в мундире гитлерюгенда, сын коменданта Освенцима, муштрующий своего младшего братишку, или безуспешные попытки предостеречь советских солдатиков, которые дорвались до банок с препаратом в формалине и выпили его, а на следующий день их пришлось хоронить. Или поезд, гружённый военными трофеями, – одними часами, тикающими и бьющими, каждые в своём ритме. Такого бы никто не придумал, а проза Коженевского запечатлела неповторимые детали великой истории». А как хочется прочитать роман польского композитора, фельетониста, сатирика и автора детективов, Стефана Киселевского «У меня была одна жизнь»: «оккупированная Варшава глазами постоянно нетрезвого человека». Но увы, увы…

Кажется, я назвал все причины, по которым «Азбуку» Милоша можно читать в трамвае и вагоне метро. Конструктивный принцип организации текста (книгу можно читать с любого места), невероятно широкий географический, хронологический и персональный охват, достойный или приключенческого романа эпопеи или … справочника. В самом деле, кого только нет в «Азбуке»: и калифорнийский историк Куинн, и японский буддист Судзуки, и греческий поэт Родити, американский славист, переводчик с польского и русского языков, в школьные годы подрабатавший шофёром в Бостоне «у тамошнего знаменитого гангстера», Ричард Лури, и бывший русско-польский социал-демократ, потом советский дипломат, потом эмигрант, Вацлав Сольский, даже Александр Керенский появляется, да как: «Однажды, когда я сидел в Публичной нью-йоркской библиотеке и читал какие-то журналы, доктор Берлштейн, хранитель славянского собрания, подошёл ко мне и тихо спросил, знаю ли я, кто сидит рядом со мной. Это был Керенский…». Пожалуй, есть ещё одна причина. Милош умеет рассказывать истории. Умеет вести сюжет. На его примере убеждаешься в правоте Бродского, пусть и заносчиво, но точно заметившего: «Поэзии нечему учиться у прозы. А вот проза может многому научиться у поэзии: экономии средств, композиционному изяществу, богатству ассоциаций…»

В самом деле, Борхес искусал бы руки себе от зависти, прочти он такую новеллу (очень короткую), попавшую в «словарную статью»: «Немо, капитан… Около 1960 года я получил письмо из Кракова от неизвестного мне тогда поэта Станислава Чича. И вот что он мне рассказал. Это произошло во время немецкой оккупации, когда он был ещё подростком. Интересовался он техникой, никаких литературных интересов у него не было и в помине. Он ездил к своему приятелю с подобными интересами в Кшешовице, и там, на чердаке они собирали мотоцикл «на после войны». Как-то раз их любопытство вызвал лежавший на полу чемодан. Оказалось, что отец приятеля, железнодорожник, нашёл его в Кракове, в пустом поезде, после того, как пассажиры попали в облаву и были отправлены в Освенцим. Мальчишки открыли чемодан. Там лежали чёрный плащ, цилиндр и другие принадлежности фокусника, а также афиша, сообщавшая о выступлении Капитана Немо. А ещё – сверток, в котором были стихи под общим названием «Голоса бедных людей». «Я не знал, что такое поэзия, – рассказывал мне в письме Чич, – но эти стихи так подействовали на меня, что я и сам начал писать». Вскоре военные действия кончились, возобновил свою деятельность Союз литераторов, и тогда Чич принёсна суд экспертов тетрадь со своими стихами, перемешанными для большего впечатления, как он потом объяснял, с «Голосами бедных людей». Его вызвали, отругали и спросили, где он взял стихи – ведь это же Милош. Однако он никогда прежде не слышал эту фамилию. Вот так я оказался ответственным за то, что Чич стал поэтом, к худу или к добру для него – кто знает?

А Капитан Немо? Кем он был, в каких кругах вращался? Наверное, в варшавских, потому что только там могли циркулировать ходившие в списках «Голоса бедных людей» – цикл, написанный поздно, в 1943 году. Подводная лодка каким-то неизъяснимым образом созвучна цилиндру и чёрному плащу бродячего фокусника. Но ужасают ступени судьбы этого персонажа: сначала борьба романтического героя за свободу народов, затем его разочарование и, наконец, гибель в Освенциме. Увы, никаких следов, никаких известий о фокуснике Капитане Немо мне найти не удалось, и вполне вероятно, что он безвестно погиб.

В качестве постскриптума добавлю: нет, не погиб – некоторые помнят его выступления после войны». Образцовая новелла с образцовым хеппи-эндом.

И есть ещё одна причина, по которой так интересно читать «Азбуку» Милоша. Это – личность автора. На редкость обаятельная, старомодная, может быть, даже архаичная. Парадоксальная. Потому что кем только не был Чеслав Милош! Он был шляхтичем и описал быт последних шляхетских усадеб в Виленской губернии, в Кейданском повете. Он был коммунистически настроенным поэтом в довоенной Польше, создателем авангардистского журнала и объединения левых писателей «Жагары». Он был подпольщиком в оккупированной Варшаве. Был польским дипломатом в первые годы существования Польской Народной Республики. Был нищим эмигрантом и участником анти-коммунистического Конгресса за свободу культуры. Был американским профессором и нобелевским лауреатом, но всегда оставался самим собой. Он всегда оставался верным своим нравственным, да и политическим принципам и когда писал стихи о польских безработных во Франции 30-х годов, и когда писал о грехе интеллигенции, поддавшейся соблазну сталинизма в книге «Порабощенный разум» – он изменялся, но никогда не изменял себе. Он был рыцарем. Да, вот это определение к нему подходит стопроцентно: польский рыцарь из романов Генрика Сенкевича.

Не могу не похвалить издание. Так редко теперь выходят книги с грамотными, хорошими комментариями. Книга отлично откомментирована, снабжена именным указателем. Обнаружил всего одну ошибку. То есть, это была ошибка Милоша, но исправить её стоило бы. Милош пишет о руководителе Конгресса за свободу культуры, Майкле Джоссельсоне: «Для себя он работал над исторической книгой о русском полководце времён войны с Наполеоном, Багратионе (курсив мой – Н. Е.), что свидетельствует об интересе к России, а также об отождествлении себя с несправедливо очерняемым героем (Курсив мой – Н. Е.)». Понятно, что никто не очернял Багратиона. Милош перепутал. Очерняли Барклая де Толли. Стало быть, Джоссельсон писал книгу о Барклае. В комментариях стоило бы это оговорить. Ну, это не грубая ошибка…

РНБ

Ольга Балла. История универсальности
В сущности, все, что тут сказано, – описание одного-единственного в мировой истории случая. Его – разной степени подробности – картография; очерк его смысловой конструкции. Ну, то есть то, что мы обычно называем воспоминаниями. Только, ради как можно большей точности и честности, избавленное от сюжета – с его неминуемыми условностями, от линейной, хронологически последовательной выстроенности. Для того и "Азбука": все, что помнится, что видится важным, расположено здесь в простом алфавитном порядке. С единственным жестким ограничением – в количестве статей: их ровно две сотни (это ограничение, кажется, при всей своей жесткости вполне произвольно: статей могло бы быть и в четыре-пять раз больше). Без – как будто – иерархического подчинения одних тем и категорий другим (зато с сильно неравномерным распределением материала и внимания между ними, которое и дает понять: на самом деле различие в степени важности здесь очень даже есть). Чистейший конструктор, набор в ясном порядке разложенных деталей: собери, автор, из этих деталей столько вариантов конструкции собственной жизни, сколько найдешь возможным. И ты, читатель, подключайся. Наверняка увидишь и такие варианты, которые самому автору и не грезились.

Выбор такой формы самоописания тем более органичен для Милоша, что он – человек языка. В гораздо большей степени и гораздо более буквальном смысле, чем многие из нас: для него, основную часть жизни проведшего в иноязычных (часто – многоязычных) и инокультурных средах, истинной средой обитания – перевозимой с собою с места на место, из страны в страну – всегда оставался польский язык. "Язык – моя мать, – пишет он, – в буквальном и переносном смысле. И, наверное, дом, с которым я путешествую по свету". Вообще же литературная форма словаря – а это давно уже самостоятельная литературная форма – обладает большой привлекательностью. Когда Милош для решения задач самоизложения, самопрояснения, самоупорядочивания обратился к жанровой форме словаря, ни в мировой, ни в польской литературе такой ход давно уже не был новаторским и дерзким. А обратился он к ней в самом конце ХХ века и писал свой словарь в несколько приемов: в 1997 году появилось первое "Abecadło Miłosza", в 1998-м – "Inne Abecadło" и, наконец, в 2001-м 90-летний автор выпустил просто "Abecadło" – собственно, то, что мы и читаем сейчас. Более того, "словарный" тип литературной рефлексии уже успел к тому времени образовать некоторую традицию – на это обращает внимание автор послесловия к книге, Елена Бразговская. На ум русскому читателю при разговоре о словаре в литературе, конечно же, первым делом придет "Хазарский словарь" Милорада Павича, опубликованный в 1984 году и переведенный у нас семь лет спустя. Однако Бразговская пишет о том, что "более убедительный контекст восприятия для милошевской "Азбуки" составят вышедшие примерно в одно время с нею – и русскоязычным читателям, увы, неизвестные – книги польских авторов: Стефана Киселевского, Антония Слонимского, Густава Герлинг-Грудзинского – "воспоминания, автобиографии, композиционной формой которых также стала система текстов, скрепляемая алфавитным расположением". "Интересно, – говорит она далее, – что все они датируются концом ХХ века" и почти все "созданы как автобиографические словари воспоминаний". В "Азбуке" не всегда возможно разделить, что написано для читателей, а что – самому себе. Иной раз – зарубки, заметки, в полной мере понятные только автору и почти, а иногда и вовсе им не раскрываемые. Имена, которые ничего не скажут не только человеку другой культуры, но и попросту тому, кому неизвестны подробности авторской жизни. Школьные друзья; архетипические персонажи детства. Знакомые, в том числе мимолетные и случайные… Впрочем, и сторонний глаз тоже вычитает в книге немало содержательного для себя. Там есть главы и о людях, известных далеко за пределами жизни автора – но так или иначе эту жизнь затронувших ("Дункан, Айседора и Раймонд"), о безвестном соименнике известного литературного героя ("Немо, капитан" – таким псевдонимом пользовался варшавский фокусник, скорее всего, сгинувший в Освенциме), о важных для Милоша авторах – о Горации, Генри Миллере, Достоевском, Шопенгауэре, Сведенборге, о городах (под названием "Город" – глава о Вильно: город городов для автора, его первогород, но, кроме того, и "Лос-Анджелес", и маленький "Бри-Конт-Робер" недалеко от Парижа, – а вот ни Варшаве, ни Кракову своей главы не досталось!), о человеческих чувствах, свойствах, состояниях, действиях ("Внимательность", "Восхищение", "Травма и обида", "Кощунство"), о качествах бытия вообще ("Эфемерность"). Отдельный вопрос – в том, что для Милоша всему этому содержательному, общему без частностей его биографии не на чем было бы держаться. Каково было родиться поляком в литовской глуши в самом начале второго десятилетия ХХ века, вырасти и выучиться в Вильнюсе, бежать из польского Вильно, в одно мгновение исторического ока – в 1940-м – обернувшегося литовским и советским Вильнюсом, нелегально перейти несколько границ и отправиться не куда-нибудь, а в Варшаву, оккупированную фашистами? Несколько лет жить под оккупацией (Милош был тогда участником Сопротивления и одним из ярких членов польского литературного подполья – из тех, кто в порабощенной стране тайно создавал другую, будущую Польшу), затем, до начала пятидесятых, – в социалистической Польше, начать там завидную карьеру: сделаться редактором литературного ежемесячника, шесть лет – в 1945-го по 1951-й – служить в министерстве иностранных дел, работать атташе по культуре в Нью-Йорке и Париже – и внезапно, в 1951-м, сорока степенных лет от роду, отказаться от всех достижений: будучи в командировке во Франции, просить там политического убежища. Девять лет – во французской столице, сотрудничество со знаменитым польским эмигрантским журналом "Культура": снова выработка альтернативной Польши, иной польской культуры, в противовес тем, которые история навязывала в качестве единственно возможных. С 1960-го – Милошу уже под пятьдесят – начинается Америка: по приглашению сразу двух американских университетов он едет в США и становится профессором отделения славянских языков и литератур в Калифорнийском университете в Беркли. Каково это: превратиться из провинциального мальчика – в гражданина мира? Проведя основную часть жизни вне исторически польских земель – стать одним из самых значительных польских поэтов ХХ века (а может быть, и не только его)? Каково – на девятом десятке лет, в 1993-м, прожив в Америке эпический срок – тридцать лет и три года, дольше, чем где бы то ни было еще, – вдруг взять да и вернуться в давно оставленную Польшу? И прожить в Кракове еще одиннадцать осмысленных лет? Если бы Милош решил написать на основании этой биографии, крайне нерядовой даже для изобилующего нетипичностями ХХ столетия, традиционный роман – вышло бы, без сомнений, захватывающе благодаря уже одной только фактуре материала. Но ему ли, искушенному литератору, не знать: литература, в силу самой своей природы, – подталкивает к тому, чтобы лукавить, домысливать, изобретать небывшее. Этих соблазнов хотелось избежать. Поэтому – не роман, а "Азбука": краткая энциклопедия самого себя, способная быть прочитанной и как энциклопедия ХХ века. Автор собирает в ячейки "Азбуки" возможности для ответа – скорее уж, многих ответов – на вопрос: что значит быть Чеславом Милошем? Что делает все им пережитое с человеком (если угодно – с человеком вообще, с Ч.М. как частным случаем человека), какой создает ему душевный склад, какое видение мира? Именно ради того, чтобы этот вопрос прояснить, нам и рассказывается, собираясь вокруг этого единственного случая, история доставшегося автору столетия, его больших тенденций. Словарь – сеть из статей-ячеек, – небольших, как раз достаточных по размеру для того, чтобы в них застряли крупные вещи мира, – с благополучным ускальзыванием мелочей, по крайней мере основной их части. Каждый из элементов получает при этом изрядную степень свободы – возможность быть связанным в воображении читателя (где, как известно, все самое главное при чтении и происходит) в его собственный сюжет. В моих читательских глазах он прочитывается как история универсальности, ее выращивания и осознания, преодоления и перерастания границ. Политические сюжеты – которыми жизнь автора была полна, если не переполнена, не менее, чем литературными, – видятся мне в этом смысле занимающими подчиненное положение. Отважусь ли сказать, пишучи об одном из важнейших польских поэтов, что в некотором смысле подчиненное положение занимали даже сюжеты литературные? "Азбука", между прочим, дает для такого предположения некоторые основания: о литературе как таковой, о своей работе в ней, о своих взаимоотношениях с нею Милош пишет здесь не так уж много. Куда больше – о том, что предшествовало ей (детство, изначальные впечатления, среда, люди, встреченные в начале жизни) и затем окружало ее; о совокупности условий, в которых она существовала. В гораздо большей степени он занят историей идей, настроений, ценностей своего столетия, его иллюзиями, его человеческими типами и человеческими ситуациями. А вот свобода, в том числе и политическая, – несомненно, входившая в число ведущих тем жизни Милоша, – с универсальностью в глубоком родстве. Она, собственно, – один из ее обликов. Или, что вернее, они обе – облики друг друга. (И литература, в самом конечном счете, – средство ее достижения. Которой из них? – Их обеих.) История взаимоотношений автора с языком и языками – с единственным своим и многими чужими – на мой взгляд, один из частных сюжетов истории универсальности; одним из (важных!) материалов для ее выработки. Тем более что такая выработка – всегда работа с "чужим" и "своим", перераспределение границ между ними. Его Польша была повсюду – всегда там же, где и он сам "…за исключением коротких периодов, – пишет он в одной из ключевых словарных статей "Азбуки", посвященной своему языку-дому, – я не был погружен в стихию польского языка. Польский в Шетейнях был языком усадьбы, но приправленным литовскими словами: деревни вокруг были литовскими. Потом Россия и моя двуязычность. Наконец, Вильно – несомненно, чисто польский город, если говорить о нашей семье, интеллигенции и школе. Но если немного копнуть, то народ говорил на диалекте, "по-простому", плюс идиш еврейских масс и русский еврейской интеллигенции. Конечно, дальше в моей жизни была довоенная Варшава, а затем проведенные там годы немецкой оккупации. Однако сразу после этого меня окружали английский и французский. В нежелании заставлять себя писать на другом языке я усматриваю опасение потерять идентичность, ибо, меняя язык, мы становимся другими". "В Польше, то есть нигде" – так обозначено место действия "Короля Убю" Альфреда Жарри, типичное, по мнению Милоша, отражение восприятия его страны европейцами. В случае Милоша было как раз наоборот: его Польша была повсюду – всегда там же, где и он сам. "Я был жителем идеальной страны, – вспоминает он далее, – существующей скорее во времени, нежели в пространстве. Она была соткана из старых переводов Библии, церковных песен, Кохановского, Мицкевича, из современной мне поэзии. Как эта страна соотносилась с реальной Польшей, не вполне ясно". Самое интересное в этой истории, опять же на мой пристрастный взгляд, то, что ни на одном из ее этапов главный ее герой не переставал и не мыслил перестать быть поляком. Он выращивал в себе не только свою универсальность, но и свою собственную Польшу. Он, собственно, тем больше был тем, что принято называть гражданином мира, чем упорнее осознавал в себе поляка – носителя множества прихотливо-частных и нередко трудных черт человека той страны, которую Европа и Запад склонны чувствовать находящимися на далекой своей периферии, если замечать вообще. Он ни в малейшей степени не идеализировал польского – он в нем внимательно жил. "Разумеется, и меня коснулся, – признавался он, – мучительный комплекс поляка и необходимость терпеть и признавать своими несметное число карикатурных масок человеческой массы, многие особенности которой удручают. Против этого комплекса я выставлял своих героев языка". Всю жизнь скитаться по свету – и стать (во многом – именно благодаря этому) не только характернейшим человеком своей культуры, но и одним из самых важных ее создателей, без которого она теперь немыслима, – бывает ли так вообще? У Милоша получилось.

Радио Свобода

Павел Банников. Документы эпохи
Биографический текст от нобелевского лауреата и одного из известнейших польских поэтов XX века вышел в издательстве Ивана Лимбаха. Это не автобиография или сборник биографических текстов, к которым мы привыкли, это нечто совершенно иное, притом что текст насквозь автобиографичен. Эта книга (нельзя назвать её просто сборником) эссе Милоша построена в алфавитном порядке, по принципу энциклопедического словаря (отсюда – азбука), каждая статья которого посвящена чему-то важному для XX века: человеку, явлению, событию. Здесь без какой-либо линейной хронологии возникают и духоборы, и ангельская сексуальность, и время, и КГБ, и инвективы автора в сторону своих современников, и искренняя любовь к ним и к своему времени или его конкретным моментам. Через философские эссе и портреты поэтов, художников и учёных всегда на нас смотрит сам Милош. Так, казалось бы, почти не говоря о себе, поэт рассказывает именно о своей личности, о себе в других и заставляет нас примерить его оптику. Это игра с читателем, высокая игра и, как всегда у Милоша, гениальная.

Литер 

Топ-10 книг для счастливого чтения в любые дни
Милош — известный польский лауреат Нобелевской премии в области литературы и один из ключевых поэтов ХХ века. "Азбука" — это то ли автобиографический роман или романизированная автобиография. Однако эта книга оказалась и субъективным учебником-справочником - по литературе, истории, философии, приватности, пьянству, любви, дружбе, отчаянию и других увлекательных субстанций. Стоит констатировать - все перечисленное здесь действительно есть.

Miumi

ISBN 978-5-89059-222-4
Издательство Ивана Лимбаха, 2014

Пер. с польского, комментарии Н.Н Кузнецов
Послесловие Е. Е. Бразговская
Редактор И. Г. Кравцова
Корректор Л. А. Самойлова
Компьютерная верстка: Н. Ю. Травкин
Дизайн: Н. А. Теплов

Переплет, 608 стр.
УДК 821.162.1-94-4 "19"=161.1.=03.162.1
ББК 84(4Пол) 6-444+49-021*83.3 М60
Формат 70×1081/32 (173х135 мм)
Тираж 2000 экз.