- Александр Мелихов. Судьба Декадента
Биография поэта, филолога и общественного деятеля Томаса Венцловы открылась мне лишь из этого увесистого тома его публицистики многих лет. Сын советско-литовского писателя, обретший в гебистском досье не лишенную остроумия кличку Декадент, он мог бы сесть не просто за правозащитную деятельность, но еще и за национализм, в старые недобрые времена именовавшийся буржуазным, поскольку национальная независимость, по марксистско-ленинской теории, требовалась только буржуям, борющимся за рынки. Макс Вебер называл национализмом стремление совместить границы государства с границами расселения этноса, однако этот гражданский национализм не мог бы существовать без национализма романтического, приписывающего нации немыслимые совершенства, да еще и объявляющего жалким и ничтожным существование человека, лишенного национального дома.
Я думаю, не случайно романтический национализм создавали вовсе не капиталисты, но поэты и философы (кажется, больше прочих потрудились немцы, но, возможно, они всего лишь предоставили более громкие имена – Гердер, Фихте…), склонные искать в политике то, что может дать только религия, – иллюзию красоты, мудрости, справедливости, недостижимых в нашем трагическом мире, где все идеалы противоречат друг другу: служа одной святыне, непременно попираешь десяток других. Романтический национализм и сделался земным суррогатом веры, почти утратившей свой воодушевляющий и утешающий потенциал, – этот суррогат и разрушил все империи, не сумевшие предложить более красивой и воодушевляющей грезы. Томас Венцлова же такой грезой обладал (истина и гуманность выше нации), и потому на своем общественном полуподпольном поприще немедленно столкнулся с чистопородными, так сказать, борцами за независимость Литвы. В самиздатском журнале с поэтическим именем «Заря» (по-литовски почти «Аврора», «с явными расистскими нотками. Изредка антисемитскими. Хотя, конечно, страшно антирусскими, антипольскими нередко») его упрекали за написанную по-русски статью, где он в духе Солженицына призывал литовский народ покаяться за тех мерзавцев, которые принимали участие в массовых убийствах евреев: дескать, конечно, убивать евреев нехорошо, но в тех эксцессах, что произошли в начале войны, в основном виноваты сами пробольшевистски настроенные евреи, настолько озлобившие народ, что нашлись подонки...
За которых народ, разумеется, ответственности не несет: преступники, как известно, не имеют национальности, ею обладают исключительно герои и гении. Венцлова в этом сомневался, но полемику вел в мягком тоне, ибо в тот исторический час все были союзниками в борьбе за национальную независимость. Однако на пороге независимости поэт заговорил пожестче: «Я не очень верю, что мы станем «северными Афинами» – уникальным культурным центром, мостом между Востоком и Западом или какими-нибудь другими регионами земного шара. Дай нам бог стать нормальным, скромным, цивилизованным европейским государством (которым мы не совсем успели стать в 1918–1940 годах)».
Увы, скромные государства, не наделяющие своих граждан ощущением включенности во что-то высокое, исключительное, могут существовать лишь до тех пор, пока не требуют от своих граждан совсем уж никаких жертв, не требуют даже предпочесть свое государство более благоустроенным. Но стоит разности потенциалов – разнице уровней жизни – установиться в пользу соседей, как готовность обменять родной язык на хорошую зарплату начнет нарастать катастрофически, ибо для всех, кроме литераторов, язык ценен лишь до тех пор, пока служит символом сопротивления, а в качестве прагматического средства общения хорош тот язык, который позволяет лучше устроиться: мощнейшим орудием ассимиляции является вовсе не угроза, но соблазн. И 20 лет спустя, когда победа была еще и закреплена вступлением в Европейский союз и НАТО, Венцлова заговорил того резче: «Важны лишь деньги. А историю приплетают как обоснование для добычи их очередной порции; если какая-то партия слишком шумит по поводу величия Литвы, это скорее всего означает, что она намерена выиграть ближайшие выборы и набить карманы деньгами – ничто другое ее не интересует»; «Когда в Литве боролись за независимость, то повторяли: «Ах, большевики уничтожают нацию!» Но сейчас она тает гораздо быстрее. Большевики ее как раз консервировали. Лучшим способом сохранения так называемых национальных ценностей оказалась как раз советская власть – ее по заслугам ненавидели, поэтому ставили акцент на этих ценностях, клялись в верности им. Сейчас это стало скорее демагогией».
«Расцвет национализма был уже довольно давно, и люди подзабыли, что это такое. На эту приманку сейчас, увы, поддаются сильнее, чем на коммунистическую» – так она и проще: коммунизм еще нужно строить, а нация уже готовое совершенство. «И возможно, для малых народов она особенно привлекательна – помогает преодолеть комплекс неполноценности, связанный именно с величиной, и превращает этот комплекс в манию величия. Это очень опасно». «Сейчас эта тенденция начинает побеждать, и вполне возможно, что об этом придется говорить очень резко и очень откровенно». Хотя куда уж откровеннее! Даже независимость уже не кажется бывшему Декаденту «лучшей гарантией, что язык и культура будут сохранены»: «Гитлеровская Германия тоже была вполне независимой. И сталинский Советский Союз тоже – попробуй ему кто-нибудь что-нибудь указать. А что в них было хорошего? Северная Корея вполне независима. Очень независимая страна – Иран, но не хотел бы я жить там, и, кстати, многие мусульмане не хотят». Больше того: «Если исчезнет нормальная человеческая ментальность, то, на мой взгляд, это хуже, чем потерять язык». Но, разумеется, о том, чтобы вернуться в Российскую империю, не может быть и речи. Даже и в далеком прошлом, «если бы русское национальное самосознание, отличное от имперского, своевременно и полностью сформировалось, история России и всей Восточной Европы была бы счастливее»; «все мы должны любыми возможными способами поощрять русский национализм, нормальный национализм, с которым приходит понимание собственных национальных интересов, а вместе с ним осознание, что империя только вредит этим интересам».
Это, пожалуй, главный пропагандистский успех националистов – они превратили слово «империя» в ругательство (либералы лишь воспользовались плодами их победы), хотя именно развитые империи ввели представление о культурной автономии национальных меньшинств, с которой национальные государства либо покончили, либо пытались и пытаются руками националистов это сделать. Гердер обзывал многонациональные империи государствами испорченными, развращенными, ибо не только совместное проживание, но даже использование чужого языка заражает иностранными пороками (почему-то не достоинствами). Национальные эгоцентрики сумели изобразить имперское сознание еще и высшей степенью национального эгоцентризма, хотя имперский принцип, напротив, требует преодоления национального эгоизма во имя более высокого и многосложного целого.
Большего авторитета, к слову сказать, национальным меньшинствам легче достичь в более «отсталой» империи, где на продвинутые малые народы взирают со смесью раздражения и почтения, чем в «передовой» цивилизации, взирающей на новичков свысока. Империи в отличие от наций, стремящихся замкнуться в себе, едва ли не единственное средство вовлечь народы в общее историческое дело. В тех случаях, разумеется, когда имперская власть служит величию и бессмертию имперского целого, а не националистическим химерам. Немцы в царской империи, евреи в ранней советской сделали более чем достаточно и для государства, и для самоутверждения – и продолжали бы служить тому и другому верой и правдой, если бы Сталин не принялся превращать империю в национальное государство.
Однако лично я до последнего остаюсь верным имперскому духу. Меня по-прежнему чаруют имена Шяуляй (непременно через «я»), Каунас, Варена, Друскининкай… Сердце сжимается совсем как в эпоху исторического материализма, когда я мысленно прогуливаюсь по дворикам Вильнюсского университета или на цыпочках, чтоб не спугнуть, приближаюсь к костелу Святой Анны, а русификация мне и тогда показалась бы бредом: меня пленял именно латинский алфавит, и назвать аллею Лайсвес аллеей Свободы для меня было бы верхом кретинизма. А беды, которые Советский Союз принес в родную Летуву, представлялись мне (да и представляются) одной общей бедой, в которую ввергло себя впавшее в безумие человечество, и что считаться обитателям общего сумасшедшего дома, у кого хватило и у кого не хватило сил разорвать смирительную рубашку. С нежностью и печалью я вспоминаю и Алма-Ату, и Тбилиси, и Самарканд, и Киев, но все-таки я не настолько безумен, чтобы хоть на мгновение помыслить о земном воплощении своей небесной империи, – земной мир живет другими сказками, требующими ненависти и крови. Но вдруг мой постимперский синдром каким-то чудом охладит эту ненависть хоть на миллионную долю градуса?..
- Гасан Гусейнов. Геополитический урок
Слово «геополитика» используется в современной России вот в каком значении: это политические отношения лидеров крупных держав, позволяющие этим лидерам игнорировать интересы малых стран. Отстаивать геополические интересы помогает манипуляция собственным населением с помощью медийного и полицейского устрашения.
С какой же стати сборник интервью и статей Томаса Венцлова — о поэтах и филологах, о цензуре и самиздате, об удачливости и невезучести, о рациональности и предположительной, но не мистической неизбежности, — с какой стати эти 600 страниц плотного гуманитарного текста я предлагаю читать как геополитический урок для России? Те, кому книга адресована прямо, найдут в ней историю восточно-европейских (включая русскую) литератур второй половины XX и начала XXI века. Здесь не только портреты писателей и филологов — от Чеслава Милоша и Юрия Лотмана до Льва Лосева и Ефима Эткинда, но и анализ теперь уже невидимых и мало понятных нынешнему поколению связей людей культуры, существовавшей в 50–90-е годы XX века в западной части постсоветского пространства. Сын преуспевавшего советского классика и диссидент первого призыва, «ярко выраженная» (как тогда говорили) «пятая колонна» (как тогда еще не говорили), Венцлова каким-то чудом сохранил сдержанность в оценках противников, уважение к чужому достоинству, космополитизм, включающий симпатию к отдельному человеку, и лишь постольку — к его так называемой национальной идентичности. Книга, которую составил и снабдил комментариями Игорь Булатовский, это на три пятых — переводы с литовского, английского, польского. Примерно пятая часть — статьи, написанные на русском языке: он у автора не менее родной, чем литовский и польский. Венцлова больше всего размышляет о том, что случилось на протяжении нашей жизни и жизни трех-четырех предшествовавших поколений с языками и культурами огромного мира между Балтийским и Черным морями, который из Москвы, из Кремля, из советских и русских школ не виделся иначе, чем просто «пограничье» между «основной» Европой и нашим советско-имперским материком. Помню, как один бывший германский посол на представительной русско-немецкой конференции, посвященной диалогу культур, брякнул, что мы, мол, «великие народы-соседи». Хорошо помню, как при этом переглянулись присутствовавшие поляк и венгр. Книга Венцлова может помочь ныне живущим в бывшем СССР поколениям отказаться от особого рода добровольной слепоты или, может быть, слабовидения. Концентрация на себе и на собственном пупе заставила бывшее население имперской метрополии изолировать себя от своих непосредственных соседей. Ничего и никого больше не читая, не желая знать всех этих вчерашних колониальных «националов», «русский мир» отказывается понимать неинтересных, завистливых, малочисленных, вечно держащих за пазухой камень прибалтов и неверных братьев-славян. Легче принять советский цензурный ад и его язык — «деградировавший, униженный, подкупленный», чем признаться себе в старой привычке презирать своих соседей за то, что они — твои бывшие колонии. Угнетенные или даже не очень сурово взнузданные Советами и старой Россией в культурном и политическом отношении, народы Восточной Европы доходили до истин новой социальности, без которых наша постимперская метрополия по-прежнему хочет обойтись. Одна из таких истин — автономия непубличного человека. Автор находится в постоянном диалоге со старшими коллегами по разным цехам — правозащитному, поэтическому, академическому — и в разных городах — Вильнюсе, Тарту, Ленинграде, Москве. Как только он говорит как литовец, выясняется, что в фокусе внимания не он сам, а его собеседник — русский, поляк или еврей. Живя в Америке, думает о Европе. Оказавшись в Париже, радуется, разглядев в Ефиме Эткинде живого русского европейца. В диалоге с журналисткой Викторией Ивлевой Венцлова приводит свой знаменитый центон из Блока и Пастернака:
Грешить бесстыдно, беспробудно,
Потом достать чернил и плакать,
И головой, от хмеля трудной
Упасть в грохочущую слякоть.
Прочитав книгу Венцлова, я начал понимать, почему агрессия России против Украины не воспринимается во всем ее глобальном значении ни жителями России, ни даже многими на Украине. В Москве просто не слышат чужой речи. Не понимают, как это у самых границ их страны, где прокуратура и казаки с нагайками контролируют девичьи танцы, может быть другая жизнь. Так бывает. Глухота обиды, стресса, бешеное культурное одиночество. Хотя рядом — вот она, многоязыкая культурная среда, свободно плавающая в русском языке, в русской литературе, в русской культуре. А ты — не видишь и не слышишь ее.
- Елена Зиновьева
Публицистика Т. Венцловы — это другой, непривычный, взгляд на мир, на историю, на день сегодняшний, взгляд человека, объездившего полмира, интеллектуала, выступающего в поэзии скорее за индивидуальность, за язык, за национальное своеобразие, а в политике скорее за глобальность, за глобализацию, за единство мира, в том числе даже за некоторое стирание национальных граней. Он дает свой универсальный рецепт оздоровления национального самосознания: не обожествлять свою нацию, не смаковать мазохистски ее страдания, даже если они и были тяжелыми, и не считать ее ни обиженной Золушкой, ни непогрешимой Святой Девой.
- Михаил Ефимов. Четвертый жанр Томаса Венцловы
Имя Томаса Венцловы хорошо знакомо российскому читателю, хотя это знакомство и затруднишься назвать близким. Лет двадцать пять назад имя Венцловы было известно в России большей частью как имя литовского адресата стихов Бродского. Историкам русской литературы Венцлова был знаком как тонкий толкователь русской поэзии*. Была замечена переписка о Вильнюсе с Чеславом Милошем, впервые опубликованная по-русски в 2001 году*. При этом по сей день Венцлова-поэт остается в России незаслуженно малоизвестен, несмотря на то что ему явно повезло с переводчиками (достаточно назвать Бродского, Гандельсмана, Куллэ или Пурина).
Имя Венцловы на слуху, и, кажется, есть все основания считать его наиболее заметным в России литовским интеллектуалом**. «Формальные показатели» тому способствуют: диссидент-правозащитник, друг Бродского***, эмигрант, полноправный «собеседник на пиру» многих выдающихся деятелей русской и европейской культур. Однако сборник статей Венцловы, вышедший в России в 1999 году****, давно превратился в библиографическую редкость, а в российском культурно-медийном пространстве сам Венцлова — гость редкий. Потому и выход в свет большой книги его публицистики — событие нерядовое. В начале книги Венцлова замечает, что «силы я примерно поровну распределял и продолжаю распределять между четырьмя областями: стихами (включая поэтические переводы), филологическими штудиями, эссеистикой и публицистикой», и в нынешнем томе представляет «свой четвертый жанр — публицистику, местами разбавленную литературоведением и воспоминаниями».
«Пограничье» включает в себя и тексты, печатавшиеся ранее в сборнике 1999 года, и значительное количество статей и выступлений, впервые представляемых российскому читателю. Большинство текстов — переводы с литовского, но есть и переводы с английского, и работы, написанные по-русски (к их числу относятся и мемуарные очерки о Лотмане, Е. Эткинде, Милоше).
В своей профессиональной «многостаночности» Венцлова во многом «реализует метафору» пограничья: поэт — и преподающий филолог, переводчик — и активный комментатор современной ему социокультурной реальности. То, что сам Венцлова называет своей публицистикой (и отделяет от эссеистики), ни в какой мере, впрочем, не является «взглядом и нечто», быстрой журналистикой, фельетонистикой на злобу дня*****.
Историко-культурная и историко-политическая публицистика современного большого поэта в России до сих пор остается жанром маргинальным (исключение тут составляет, пожалуй, один Алексей Цветков, живущий все же в США). Причина тут, может быть, в том, что публицистика как строй и стиль мышления занимает все больше места в современной России — и все меньше этот стиль соотносим с какой-либо культурной традицией. Тут не до слова поэта, пусть и публицистического. Венцлова-публицист — комментатор, ведущий репортаж не из будки на футбольном поле, а с университетской кафедры. Эта кафедрапредполагает и существование готовой слушать аудитории, и ответственность говорящего перед аудиторией. Как поэт, филолог и историк культуры Венцлова знает, что любое современное слово (слово, а не кричащее междометие) всегда порождено историей, требует соотнесения с ней. Потому собранные в книге статьи и выступления часто напоминают развернутые исторические экскурсы — или же ими и являются. СамВенцлова вполне отдает себе отчет в сложности вопроса: «Какой-то умный человек сказал, что историческая наука состоит из двух частей: медиевистики и публицистики. То есть если мы говорим о том, что произошло в новейшие времена, после средних веков, место научных выкладок и оценок занимают демагогические споры, где каждый стремится отстоять свой интерес. Но мы, литовцы и поляки, идем еще дальше: мы и медиевистику умеем превратить в публицистику». Заметим все же, что вряд ли литовцы и поляки превосходят в этом русских или англичан.
При этом Венцлова не преувеличивает веса своего «слова с кафедры». Неслучайно он называет интеллектуалов «любителями театрального пессимизма». Сын крупного литовского писателя, одна из ключевых фигур в современной литовской культуре, он нисколько не стремится встать на котурны или заставить свой голос звучать профетически. «Лет в пятьдесят я решил, что журналисту, писателю, публицисту, который, в сущности, мало чем может повлиять на происходящее, — это за пределами его возможностей, — хорошо бы принять нечто вроде клятвы Гиппократа: не навреди! То есть не скажи ни одного слова, не напиши ни одного слова, тем более не напечатай того, что могло бы даже в отдаленной перспективе, даже в малой степени способствовать резне. Я понимаю, что все может обернуться насилием, но пускай это произойдет без меня. В юности никакой такой клятвы у меня не было, в юности я был готов идти крушить и ломать».
Венцлова много пишет об опыте участия в литовской неподцензурной литературе и в литовском диссидентском движении, о литовской эмиграции и феномене литературы в эмиграции. Однако почти все эти высказывания объединены одним сюжетом — судьбой пограничного пространства, пограничного политически и культурно, в период распада империи. Это — метасюжет «Пограничья». Постимперский национализм обретших независимость государств является постоянным предметом рефлексии Венцловы. В первую очередь она, разумеется, о Литве, о которой Венцлова скажет в 1990 году, после повторного обретения Литвой независимости: «Это то, что не дает застыть душе, спасает от отчаяния, наполняет смыслом наше существование». И через семь лет Венцлова, глядя на свою родину и ее соседей, заявляет: «Я не хочу жить в ксенофобском, провинциальном, полном страха и истерики мире. Я достаточно насмотрелся на все это в годы “зрелого социализма”».
В 1983 году в беседе с Раисой Орловой Венцлова вспоминал: «…прекрасно сказал однажды Алик Гинзбург <…>: “Если что-нибудь пишешь, то сначала напиши как хочется, а потом вычеркни все эпитеты.Например, вместо ‘палачи из КГБ’ напиши ‘сотрудники КГБ’, вместо ‘бандитское нападение’ напиши ‘нападение’ и так далее. Эпитеты надо вычеркивать”». Венцлова-публицист научился «вычеркивать эпитеты» (совет Гинзбурга тут почти тождествен совету Е. Рейна молодому Бродскому), что делает книгу его публицистических выступлений подлинно зрелым высказыванием. И тут есть некая неявная, но ощутимая связь с упомянутой ранее «клятвой Гиппократа» и со знаменитым ремизовским словом: «Чехов относился к России как врач, а на больного не кричат». В своей публицистике Венцлова — не только историк культуры, но и диагност, высказывающийся о своей родине и своей нации. Он должен поставить диагноз — в надежде на исцеление, а не ради риторического эффекта.
Иному российскому читателю может показаться, что Венцлова говорит о «чужих частностях» — о мучительных и почти неразрешимых конфликтах между Литвой и Польшей, между историческим наследием Литвы независимой и Литвы советской, о трагедии литовских евреев в годы Второй мировой войны. Однако слишком во многом литовский опыт оказывается родствен российскому (притом что Венцлова однажды признался в шутку, что знает только одного обрусевшего литовца — себя самого) — и едва лишь только ему: «…люди глупеют, а глупость населения позднее непременно отразится на нем же в материальном отношении. Вызывают опасение изолированность, выставление иголок против всех и вся. Это превращает страну в отсталую, нелепую, и в конце концов она скатывается на уровень каких-то первобытных государств».
Автор «Пограничья» не делает прогнозов, им движет надежда: «…границы останутся, чтобы сохранять индивидуальную красоту, но они никогда, надеюсь, уже не будут непреодолимыми». Книга Венцловы — актуальное и современное чтение. В ней мало догматизма и много вопросов. И это не софистика или постмодернистская ирония. Сегодняшний Венцлова — «пространством и временем полный», чей негромкий голос заставляет себя внимательно слушать. Многие высказывания из «Пограничья» станут, возможно, афоризмами, но Венцлова обращается не к коллекционерам-острословам. Негромкий голос и отчетливая дикция без «лишних эпитетов» — это и есть Венцлова-публицист: «Я — человек в какой-то мере не только литовской, но и русской культуры. А еще — польской, и в последнее время — англоязычной. Но никак не советской. В то время как многие весьма национально (антирусски, антипольски, антизападно...) настроенные литовцы — чисто советские люди. Думаю, это очень полезно — быть человеком нескольких культур, даже если одна из них — культура бывшего оккупанта. Потому что русская культура и русская оккупация не имеют между собой почти ничего общего. Это разные вещи».
- Никита Елисеев
Книжная полка Никиты Елисеева. Выпуск 28.
«Интересен был тон публицистики Томаса Венцловы. Спокойный, уважительный, вежливый. Хотелось обозначить одним словом главное свойство этого публициста. Спокойствие? По размышленьи зрелом понимаешь, что свойство это важное, но не главное. Оно производное от другого свойства. Спокойный, бесстрастный человек никогда не назовёт свою статью об опасности ксенофобии и национализма в недавно освободившихся республиках Советского Союза цитатой из комедии Аристофана «Облака»: «Я задыхаюсь…» Спокойный человек никогда не перескажет этот шедевр афинского комедиографа так, как пересказал его Венцлова в преамбуле к своей статье. Землевладелец и афинский патриот Стрепсиад (выдуманный) возмущён речами Сократа (личность, как вы догадываетесь, реальная). В конце комедии Стрепсиад сжигает Сократа в его доме. Последние слова (и комедии Аристофана) – вопль сжигаемого заживо человека: «Я задыхаюсь!».
Спокойный человек никогда не пояснит в финале своей преамбулы, что каким бы ни был Аристофан гением, а всё ж таки написал первый в истории литературный донос, потому что все обвинения выдуманного Стрепсиада по адресу философа Сократа были повторены на невыдуманном судебном процессе против этого философа. Спокойный человек никогда не признается: «Сегодня, как и в советское время, мне хочется повторить слова Сократа из комедии Аристофана «Я задыхаюсь»». И не пояснит, что в пору ксенофобии, националистической автаркии, любой демократ и рационалист может повторить эти слова.
Спокойный человек никогда не напишет статью «Литовцы и евреи», где расскажет о зверских убийствах евреев литовскими погромщиками ещё до входа в Вильнюс немецких войск. Спокойный человек не напишет в 1980 году эссе «Литовский чиновник на родине», в котором отвергнет любые формы советского конформизма в том числе и те, что прикрываются необходимостью сохранять литовскую культуру и литовский язык «в тяжёлых условиях русской оккупации». Это человек, страстный, но умеющий сдерживать свои страсти. От этого сдерживания они ещё убедительнее или заразительнее».
- Ольга Балла-Гертман. Такое состояние трудно назвать эмиграцией
Всеми собранными в книгу текстами Томас Венцлова – поэт, филолог, переводчик – рассказывает свою геобиографию: жизнь, не отделимую от особенным образом организованного пространства, этим пространством созданную. Вошедшие сюда тексты писались в разное время, в том числе – еще при советской власти, что придает складывающейся из них картине особенную объемность.
Венцлова – уже по месту рождения, по своей изначальной культурной ситуации – человек пограничья. Эмиграция, в которой он провел основную часть жизни, еще усилила это. О типе собственного опыта он, изъездивший много стран, говорит так: "Глобальный опыт – сплошное пограничье: жизнь на этом пограничье заставляет постоянно пересекать рубежи, не покладая рук бороться с изоляцией".
Вот один из важных ключей к тому, что он делал и делает в жизни: "бороться с изоляцией".
Венцлова – человек-посредник (в том числе – в самом прямом смысле: переводчик), человек, соединяющий миры. И не только Запад и Россию, Запад и Литву, Литву и Россию, – хотя в этом отношении он сделал и продолжает делать очень многое. Пожалуй, в полной мере это могут оценить только литовцы: Венцлова врастил в литовское сознание, в литовский язык тексты, коренные для ХХ века. Впечатляет уже одно только перечисление авторов, из которых каждый – не просто событие, но целая совокупность событий в истории слова и смысла.
"Мне удалось ознакомить литовских читателей, – пишет он в "Почти биографии", открывающей сборник, – с творчеством выдающихся писателей и поэтов нашего столетия – Бориса Пастернака, Осипа Мандельштама, Томаса Стернса Элиота, Дилана Томаса, Джеймса Джойса, Сен-Жон Перса, Жана Жене, Альфреда Жарри".
Можно сказать, что он создал для литовской литературы целый пласт – по крайней мере, целый горизонт возможностей: "…практически никто, кроме меня, – говорит Венцлова, – не переводил авангардистов на литовский язык".
(И все это, заметим, – благодаря тому чисто внешнему вроде бы обстоятельству, что перевод в позднесоветское время был, по словам самого автора, "областью литературной работы, которая в наименьшей степени принуждает к сделкам с совестью".
У переводческой работы Венцловы, стало быть, – этические корни: перевод – особенная разновидность честности.)
Книга, безусловно, может быть прочитана как (субъективный) путеводитель по смысловой карте Литвы, по линиям, образующим этот сложный культурный организм, по ее проблемным зонам и болевым точкам. Сюда вошли статьи, посвященные истории отношений литовцев с поляками, с евреями, с русскими; отношениям современной Литвы – с Евросоюзом; Великому Княжеству Литовскому как уникальному (автор объясняет, почему) историческому образованию; особенностям и трудностям литовского самоопределения в "русском поле гравитации".
Но ничуть не менее интересно – какого человека способна сформировать такая культура? Узнаем мы из книги и об этом: автор, со своей принципиальной транскультурностью, – в каком-то смысле литовец, возведенный в степень.
Венцлова, впрочем, и сам по себе устроен так, что ускользал от любых сообществ с фиксированными границами. "…я не был, – признается он, рассказывая о своей прошлой, советской жизни, – ни профессиональным писателем, ни профессиональным ученым и действительного профессионализма достиг разве что в области художественного перевода".
Возникает впечатление, что автор скромничает. Русский читатель уже давно знает, что Венцлова – серьезный и сильный филолог и один из самых значительных поэтов своего поколения. Без профессионализма такое не дается. Но вполне может быть, что это – не оценка им качества своей работы в культуре, но попытка очертить свою нишу в ней – или, что вернее, отсутствие такой ниши. Принципиальную экстерриториальность.
Тем более что дальше он пишет вот что: "Окружающие считали меня нонконформистом – причем в двояком смысле. Мне были чужды не только официальные советские ценности, но и то, что обычно считается знаком сопротивления, – например, интерес к новейшей западной музыке, технике, моде. <…> я никогда не был националистом и ксенофобом, что также вызывало определенные подозрения. Обычный национальный нонконформизм советская власть считает (писано это было в 1987 году. – О.Б-Г.) сравнительно безопасным и, в общем, умеет приспосабливать его к своим нуждам. Кстати, я не встречал особенного сочувствия и со стороны фрондирующей литовской интеллигенции".
Профессионалом – в частности, в филологической науке – Венцлова, уехав на Запад, благополучно стал – хотя скорее вынужденно: надо было зарабатывать на хлеб, пришлось окончить аспирантуру Йельского университета, защитить диссертацию и тридцать пять лет подряд заниматься (с удовольствием) преподаванием. Важно, однако, что изначально, в пору самоопределения он не соглашался в полной мере принадлежать не только к профессиональным кругам, но, что менее тривиально, даже к ценностным общностям (хотя не уклонялся от участия в том, что считал важным, – например, в правозащитном движении, в работе литовской Хельсинкской группы). Он не укладывался в типовые ожидания. Он не хотел быть приспособленным ни к чьим нуждам.
Интересно, что он даже уезжал не по политическим соображениям, хотя внешне это выглядело именно так – и сопровождалось открытым вызовом властям. В книге мы найдем подтверждающие это документы: написанное в 1975-м "Открытое письмо ЦК Компартии Литвы" с требованием разрешения на отъезд ("В этой стране я не могу заниматься публичной литературной, научной и культурной деятельностью. Любой гуманитарий в Советском Союзе вынужден постоянно подтверждать свою верность господствующей идеологии, иначе он не сможет работать. Такой порядок способствует процветанию приспособленчества и карьеризма. Думаю, он неприятен даже убежденным марксистам. Для меня он попросту неприемлем".) и сделанное уже с той стороны границы (1977) "Заявление для печати и радио" по поводу лишения его советского гражданства.
На самом деле (советское время было устроено так, что) политическую форму, форму политического несогласия в те поры принимала – и даже, пожалуй, с изрядной неизбежностью – сама потребность в широких контекстах, тоска по ним. Случай Венцловы, кажется, – именно таков.
При всей своей восприимчивости и универсальности Венцлова, однако, – никоим образом не гражданин мира, не человек ниоткуда, не "человек вообще". Он и не мыслил преодолевать своей изначальной принадлежности. Он, живущий в Америке и в Литву возвращаться не расположенный ("…в Америке у меня есть определенные обязательства и я уже очень с ней сроднился"), повторяю, – именно литовец. И даже так: он уехал из советской Литвы, чтобы тем полнее, тем интенсивнее быть литовцем. Кажется, получилось.
Он – живое свидетельство того, что принадлежать к своему народу можно, живя где угодно: это, в некотором смысле, вещь целиком внутренняя. По крайней мере, в случае Венцловы. Настолько, что даже ностальгия – "обычное состояние эмигранта" – осталась ему незнакомой. "Литву и литовский язык я сохраняю в своем сознании". Тем более что, уехав, Венцлова отдал много сил тому, чтобы познакомить мир с культурой своей страны: "выступал с лекциями о литовской культуре в Копенгагене, Токио, Дакаре, Каракасе, Хобарте (Тасмания)…", вел в Йельском университете курс литовского языка, читал стихи и лекции в местных литовских общинах. И тем еще более, что теперь, после краха Советского Союза, он бывает в Литве по нескольку раз в год. "Такое состояние трудно назвать эмиграцией". Транскультурностью, мультикультурностью, тем самым посредничеством – пожалуй.
Мысля категорией "мировой культуры", Венцлова, однако, вообще невеликий сторонник "универсальности" и "всечеловечности" – он, напротив того, весьма внимателен к локальным смыслам – в особенности, конечно, литовским. "…малые нации, – считает он, – особенно расширяют возможности мировой культуры, потому что их культурный потенциал (так сказать, исторически данное им количество "культурных штатных единиц"), как правило, не связан напрямую с их величиной".
Кроме всего прочего, Венцлове случилось оказаться человеком перелома, перехода и в смысле исторического времени. Собственной биографией он соединяет советскую и постсоветскую эпохи – времена с принципиально разной не только социальной, но смысловой, символической организацией. У каждой – своя совокупность задач, своя система культурных практик (свой тип возделывания культурного пространства, так сказать). Венцлова владел и владеет практиками обоих типов.
Жалко, что тексты в книге – вообще охватывающие период с середины семидесятых до нынешней середины 2010-х – даны не в хронологическом порядке (и не у всех указаны даты написания). Это позволило бы проследить эволюцию, от эпохи к эпохе, интонаций, тем, направлений внимания – если таковая была. Впрочем, у меня сложилось впечатление, что существенных перемен за эти десятилетия мировосприятие автора как раз не претерпело. Если попытаться коротко сформулировать их суть, можно, пожалуй, сказать, что это – тесная связь трех принципов: культуры (понимаемой как дисциплина и рефлексия), свободы и правды. (Вообще, он сторонник единства эстетики и этики, по меньшей мере – прямой и сущностной связи между ними. Поэзия для него этична уже самой своей формой: "Мне кажется, жесткая стихотворная структура, уравновешенность компонентов, смысловые связи, противостоящие случайности или вчерашнему декрету властей, – одно из условий, обеспечивающих отпор информационному шуму и небытию во вселенной. Важно отыскать единственный путь между любовью и ненавистью, традицией и протестом против нее; важно освободить язык, не сползая ни в репертуар старых или новых клише, ни в хаос и деструкцию. Таким образом эстетика вновь объединяется с этикой".) Кстати, именно так – "Свобода и правда" – назывался первый сборник публицистики Венцловы, вышедший в 1999 году на русском языке.
- Павел Банников
Для понимания значимости этой книги стоит вспомнить, снова проговорить себе, кто такой Томас Венцлова: один из крупнейших литовских поэтов, диссидент, правозащитник, лишённый в 1977 году советского гражданства, при этом — сын советского писателя, члена ВКП(б) и лауреата Сталинской премии. Последний факт, вероятно, в какой-то мере спасал Венцлову от крайних мер со стороны КГБ и от более суровых последствий его деятельности. Как следствие, Венцлова, в отличие от многих советских диссидентов, не был сломлен, не был жёстко перемолот советской машиной, ему не пришлось собирать себя заново. И возможно, что именно поэтому его высказывание лишено злости или ненависти, оно всегда рационально и цельно, всегда — без оглядок на власть (прошлую или нынешнюю), без оглядок на доминирующие в обществе тенденции.
Ненависть можно понять. В Восточной Европе ее понять особенно просто. Иногда ненависть можно в большей или меньшей степени оправдать (точнее, простить). Но ненависть и чувство мести не способствуют конструктивному решению каких бы то ни было социальных проблем. (из эссе «Русские и литовцы«)
Это чувствуется во всех текстах книги, каким бы разными они ни были — интервью это, воспоминания или эссеистика. Период, который охватывает публицистика Венцлова — огромен, начиная с середины двадцатого века по начало двадцать первого. Столь же необъятной кажется книга и тематически — от рассуждений о национальном сознании и болезненных темах в отношениях между литовцами и поляками, литовцами и русскими, как на уровне социума, так и на уровне государств, составления национального кодекса чести, до воспоминаний об андеграунде периодов оттепели и застоя и рассуждений Венцлова о поэтах и о поэзии — об Иосифе Бродском и о Чеславе Милоше. И всё это разнообразие сводится воедино интонацией. Спокойной, будто бы слегка отстранённой. Но за внешним спокойствием — пронзительный и точный взгляд, фиксирующий важнейшие детали и обнажающий как красоту, так и неприглядность реальности. Эта книга — хорошая возможность увидеть недавнее тяжёлое прошлое и не менее сложное настоящее глазами проницательнейшего поэта, смотрящего поверх любых границ.
*В сокращённом виде рецензия опубликована в газете «Литер» 26 февраля 2015
Издательство Ивана Лимбаха, 2015
Пер. с литовского: В. Агафонова, А. Герасимова, Е. Доброхотова-Майкова, А. Израилевич, И. Колесов, А.  Лебедев, Н. Прокопович, М. Чепайтите, Т. Чепайтис, Л. Черная
Редактор И. В. Булатовский
Корректор Л. А. Самойлова
Компьютерная верстка: Н. Ю. Травкин
Дизайн: Н. А. Теплов
Обложка, 640 стр.
УДК 821.172-92 "19"=161.1.=03.111=03.162.1=03.172
ББК 84(4Лит) 6-46+66.2 (0)-021*83.3 В29
Формат 84×1081/32 (200х125 мм)
Тираж 2000 экз.
Книгу можно приобрести