Цирюльник рубанул рукой воздух. В полудреме он внезапно вспомнил, какие новости рассказали ему нынче утром про диктатора, и подумал, что из-за них-то, а не только из-за треклятой мухи, ему не спится спокойно. Рано утром он брил хозяина похоронного бюро, тот непрерывно сетовал на кризис в добыче селитре, а цирюльник, в свою очередь, рассказывал о невероятном коварстве отдельных капиталистических свиней, которые даже на всенародной беде умудряются нажиться и вот уже начали выпускать сигареты под названием «Скурикризис», и тут вошел старик со свежим номером «Голоса Пампы». В номере было напечатано объявление о наборе музыкантов в городской оркестр. «Это подтверждает слухи», — сказал старик. «Какие слухи?» — спросил хозяин похоронного бюро. «Что легавый Ибаньес приедет», — отвечал старик. «А здешние власти еще и с музыкой его встречать собираются!» — фыркнул цирюльник. Когда хозяин похоронного бюро позволил себе заметить из-под простыни, что, возможно, после визита Президента дела в пампе пойдут на лад, цирюльник витиевато послал его отведать свежатинки, которой промышляет его покойницкая контора. И пустился на все лады склонять никудышного царька, только и знающего что отлавливать да пускать на корм рыбам горемычных пидоров. Или того хуже, говорил он, потому что, если топить этих несчастных малых - жестоко, то топить профсоюзных лидеров, выдавая их за пидоров, — верх человеческой подлости. Вот ведь только на днях рассказывали про военный корабль, который вывез в открытое море множество таких, ославленных извращенцами, и вернулся пустым. Или, может, они не знают, продолжал он, багровый от гнева, довершая гротескную картину нелепицы, наводнившей всю страну, в столице всякому известно, что министр финансов у легавого Ибаньеса – скрытый гомик и пользуется своей властью, чтобы добывать себе юнцов из высшего общества. А печальнее всего то, что среди последних сброшенных в море большинство было из Селитряного Рабочего Движения. И этот тиран еще смеет приезжать сюда и тыкать свою свиномордию прямо в нос трудящимся пампы! Нет уж, несправедливости в пампе меньше не станет оттого, что диктатор приедет сюда прогуляться, выговаривал он нынче утром кладбищенскому стервятнику. Тут и думать нечего. Никуда не денется навязанный шахтерам страшный рабочий день «от рассвета до заката», а в пампе это – 14 часов подряд под самым горячим солнцем на планете, переплавляющим тебя в сплошной пот. Не отменят нелепые обязательные вычеты на несуществующих врачей и аптеки, где из лекарств – только липовый отвар вовнутрь да лейкопластырь как наружное. Не исчезнут сторожа приисков - хуже полицейских, - охранники при кнутах и боевых карабинах, на службе превращавшиеся в безжалостных палачей; мерзавцы, устраивавшие погони за рабочими, которые ушли с прииска, не отчитавшись, словно за рабами с плантаций. Он сам видел, как их ловили и как потом измывались над ними – даже до колодок додумались, негодовал цирюльник. И все это не прекращалось, несмотря на забастовки и реки крови, пролитые во время великих селитряных расправ. У себя в заведении он каждодневно слышал от самих выживших – ветеранов, кропивших крупными слезами парикмахерскую простыню, - леденящие рассказы о массовых казнях по всей пампе. Резня в Рамиресе, резня в Буэнавентуре, резня в Понтеведре, резня в школе Санта-Мария в Икике, резня в Ла-Корунье, резня в Сан-Грегорио. «Отстрел голозадых» — так издевательски называли военные эти зверства, которые промышленники и очередное правительство, подло сговорившись, любой ценой стремились замолчать, скрыть от общественного мнения, стереть из истории страны. Столько вопиющей несправедливости перевидал цирюльник в этих скорбных песках и так она впилась ему в душу, что, в конце концов, он решил бороться вместе с остальными рабочими за правое дело и совсем позабыл о свой мечте осесть в Антофагасте. <…> Он вспомнил, как тринадцать лет спустя после приезда в пустыню и шесть – после того, как поселился в Пампа-Уньон, он привез сюда дочь, к тому времени обладательницу аттестата зрелости и умопомрачительной внешности. Пампа-Уньон уже перестал быть стихийно-деловым пятачком, каким был, когда Сиксто Пастор Альсамора открыл там парикмахерскую: тогда уличные фонари еще работали на парафине, а улицы оставались безымянными, так что народ сам нарек главную – Торговой, а заднюю – Блядской из-за множества борделей, которым поселок был обязан своей легендарной дурной репутацией. То были липкие примитивные бараки, где в комнатах без окон и дверей на улицу держали взаперти буквально целые гурты чахлых проституток, пригнанных с юга, несчастных девиц легкого поведения, которым нахальные сутенеры и мрачные матроны не разрешали выходить на улицу больше, чем на полчаса после обеда: сидя на тротуаре, они подставляли солнцу сонные захватанные груди и молочные, в синяках, ляжки или мирно вычесывали друг у друга вшей, пока какая-нибудь из товарок поливала землю пивом, слитом из недопитых накануне кружек, потому что нет проще средства приманить клиентов. К тому времени, как цирюльник привез дочь, округ Антофагаста уже взял поселок под свою юрисдикцию. И хотя на пыльных улицах, заплесканных водой из-под посуды, все еще то и дело сцеплялись собаки, а ветер в четыре часа пополудни жестоко высвистывал мелодию бесприютности, Пампа-Уньон сильно изменился. Чуть ли не первым делом муниципалитет решил окрестить улицы. Теперь на чугунных табличках можно было прочесть номера домов и названия улиц, данные в честь героев Тихоокеанской войны. Торговая стала улицей Эмилио Сотомайора, знаменитая Блядская – улицей Генерала дель Канто, а та, где Сиксто Пастор Альсамора открыл парикмахерскую, — улицей Бригадира Диаса Ганы. На этой поперечной улице находились, в основном, приличные заведения, а дом, где он зажил, даром что выстроенный наугад, не по архитектурным законам, оказался просторным и прохладным. Сперва он снял только одну комнату, под парикмахерскую. Брадобрейная Мастерская «Рабочий» гласила вывеска. Потом владелец здания, угрюмый тихий турок, торговавший коврами, но сколотивший состояние, как и многие в поселке, на контрабанде спиртного во времена Сухого Закона, по какому-то делу о наследстве срочно отбыл на родину, за бесценок продав дом со всей начинкой цирюльнику. Турок выстроил дом сам; расположение его было весьма удачным для брадобрейного заведения, если бы не одна мелочь, до приезда дочери казавшаяся вовсе незначительной: задняя стена выходила прямиком на самый порочный бардак в селении. Поначалу он даже опасался за безопасность Голондрины и винил себя за то, что привез столько нежное создание с ангельскими манерами в место с такой нехорошей славой. Но мало-помалу он начал понимать, что дочь окутана облаком собственного обаяния, защищающим ее от опасностей мира и злокозненных людей. Сеньорита Голондрина дель Росарио, как вскоре уже называли ее все в поселке, не только отлично справлялась с самыми приземленными повседневными делами, но и обладала непосредственностью, обезоруживавшей любого, кому доводилось с ней говорить. Ее лицо словно освещалось изнутри благодатью, к тому же, было известно, что она училась в монашеской школе, а потому даже самые дерзкие на язык уличные девицы уважали ее и приветствовали, как взаправдашнюю монахиню.
Издательство Ивана Лимбаха, 2014
Перевод с испанского Дарьи Синицыной
Редактор И.Г. Кравцова
Корректор Л.А. Самойлова
Компьютерная верстка: Н.Ю. Травкин
Дизайн: Н. А. Теплов
Переплет, 272 стр..
Формат 84x108 1/32
Тираж 2000 экз.