- Николай Александров
Эллен Ла Мотт — американская медсестра, которая работала во французском полевом госпитале в Бельгии во время Первой мировой войны. «На отливе войны» — сборник ее рассказов об этом опыте. Он вышел отдельным изданием в 1916 году в США и за чересчур откровенное описание ужасов войны вскоре был запрещен в Англии и Франции, а позднее и в самой Америке. Николай Александров рассказывает о новинке, этим летом выпущенной на русском языке.
Эллен Ла Мотт (1873–1961) — одна из удивительных фигур начала прошлого века: писательница, сестра милосердия, суфражистка (борец за избирательные права женщин), человек необыкновенной силы и темперамента. Она родилась в Америке и принадлежала к известному и влиятельному роду Дюпонов. Светской жизни она предпочла совершенно иной путь. Закончив школу медицинских сестер в Балтиморе, она практиковалась в Европе, вернувшись в Америку, работала медсестрой в туберкулезном госпитале, а в 1910 году возглавила Балтиморский департамент здравоохранения. В 1912 году она участвует в акциях лондонских суфражисток. Затем переезжает в Париж, входит в кружок Гертруды Стайн и пишет свою первую книгу «Туберкулезная медсестра: ее функции и навыки». С началом войны работает медсестрой-волонтером во Франции, а затем в полевом госпитале в Бельгии, в 10 километрах от передовой. Временами уезжает в Париж и пишет очерки.
Уже самое начало первого рассказа («Герои») — выстрел, в том числе и в читателя:
«Когда выносить это стало невозможно, он взял револьвер и выстрелил себе в рот, — но все-таки напортачил. Пуля выбила левый глаз и застряла где-то под костью, так что, несмотря на крики и проклятия, его закинули в санитарную машину и увезли в ближайший полевой госпиталь. Гнали что есть сил по ухабистым бельгийским дорогам. Чтобы спасти ему жизнь, нужно было поспешить, и ничего не поделаешь, если он помрет по дороге, подскакивая вместе с машиной, несущейся на бешеной скорости. Все это понимали. Он дезертир, а порядок есть порядок. Раз самоубийство ему не удалось, нужно его спасти, вылечить настолько, чтобы можно было поставить к стенке и расстрелять. Это Война».
И взрывной темп наррации, и экспрессия описаний, и намеренные повторы, и обнаженная абсурдность ситуации (спасти, чтобы расстрелять), которая объясняется одним словом: война, — все это отличительные черты письма Ла Мотт. Отстраненное изображение кричащих эмоций, которое вызывает в читателе не сопереживание, а скорее отторжение, как в той же истории самоубийцы:
«В госпитале он вел себя отвратительно. Санитары сказали, что он пытался выброситься из кузова, вопил и рвался, заплевал кровью машину и простыни — короче, сопротивлялся как мог. На операционном столе было то же самое. Он орал, визжал и бросался то туда, то сюда, и понадобились дюжина кожаных ремней и пять или шесть санитаров, чтобы обездвижить его для осмотра хирургом. Всё это время выбитый глаз перекатывался по его щеке, и он плевался во все стороны крупными сгустками застоявшейся крови… В разгаре борьбы ему выбили кляпом два крупных зуба, и это только добавило крови к той, в которой он и так захлебывался».
Ла Мотт не щадит читателя. Кровь, грязь, вонь, искалеченные тела, сжигаемые гангреной раны, тошнотворный, непереносимый запах смерти, крики, ругань, человеческая мелочность и слабость, ужас перед лицом неизбежной гибели, боль и отчаяние, — вся отвратительная нагота войны представлена грубо натуралистично, без смущения и боязни.
Ее взгляд лишен сентиментальности и приукрашивания, он жесток и саркастичен. Не похожи ее герои на Героев.
Ни «бедный взбалмошный дурачок Феликс с гноящейся фистулой, которая наполняла всю палату вонью», так старательно заботящийся о своей внешности и засыпающий с зеркальцем и расческой в руках; ни награжденный медалью за храбрость и идущий на поправку Александр, закуривающий сигарету, несмотря на астматические спазмы соседа; ни бледный юноша, потерявший координацию и не способный ходить, поскольку у него последняя стадия сифилиса, ни обреченный на смерть парижский таксист, изрыгающий ругань и проклятия; ни веселящий похабными шутками всю палату Ипполит.
«Сколько грязи было в них самих, когда они общались друг с другом, перекрикиваясь по всей палате».
Не вызывает романтических чувств их тоска по дому, семье, жене и бережно хранимые фотографии:
«Фотографии появлялись одна за другой из потрепанных мешков, из ветхих коробочек, из-под подушек… Сентиментальные маленькие портреты обычных женщин из рабочего класса, одни были толстые и изнуренные, другие — тощие и изнуренные, иногда рядом стояли скучные маленькие дети, иногда — нет, но все они были практически одинаковые».
«Много было разговоров о доме, и много в них было тоски, и много сентиментальности, и много обреченности. И всегда дом представал в образах этих уродливых жен, глупых, обычных жен».
«Обычных жен» заменяют девушки из соседней деревни, и сентиментальные воспоминания легко уживаются с развлечениями на стороне.
Ла Мотт трудно назвать просто пацифисткой, хотя бы потому, что она считает войну одной из составляющих эпохи: «Мы переживаем новую фазу эволюции человечества, фазу Войны… После этой войны будет много других, а в интервалах между ними будет мир. Это чередование будет продолжаться на протяжении многих поколений». Она скорее воинственна, далека от прекраснодушия. В ней вскипают гнев и сарказм при виде того, как абстрактные мечтания, светлые идеи и высокие чувства соотносятся с мелочной, грязной и унылой реальностью. Это даже не взгляд врача и медицинская объективность, но почти презрительная ярость, обрушенная на людей, на социум, далекий от идеального в мирное время и еще более безобразный во время войны.
Война страшна, но также монотонна и скучна. Трудно сказать, что сильней изматывает душу — взрывы, кровь и огонь или серая будничная рутина.
Здесь нет места идеализму и идеалам, будь то возвышенная любовь, воинская доблесть или патриотизм.
«Может ли быть, чтобы каждый из них скрывал в душе какие-то идеалы? Отважные мечты о свободе и патриотизме? А если так, то почему эти принципы никак не отражались на их будничном поведении? Можно ли исповедовать благородные принципы, оставаясь таким низким, таким мелочным, таким обычным?» — спрашивает Ла Мотт.
Но возникает и другой вопрос: возможно ли, чтобы эти благородные принципы служили оправданием мелочности, грязи и ничтожества, основанием для войны, обрекающей на смерть и страдания, калечащей тела и судьбы? Как и чем заполнить эту пропасть между абстракцией и реальностью?
Ла Мотт все-таки принадлежит ко времени возвышенному, «идеалистичному». В ее шокировавшей современников прозе чувствуется эта уходящая эстетизированная болезненность и обреченность модерна. Он еще помнит классические времена, но уже кажется таким далеким и старомодным, похороненным в ветхих хрестоматиях. Это видно и в характерах, и в действительности, которая проступает сквозь ужасы госпитальной повседневности, и в оговорках вроде следующей:
«…Конечно, довольно найдется людей, чтобы рассказать вам о ее благородной стороне, о ее героизме, величии. Я должна написать о том, что видела, о другой стороне, о том, что остается на отливе войны. Обе стороны — правда».
В замечательном послесловии историка Синтии Уоктелл кроме биографического очерка о Ла Мотт есть также и анализ рассказов в контексте документальной («медсестринской» в том числе) прозы того времени и рассуждения о влиянии ее книги на произведения «потерянного поколения» (термин Гертруды Стайн), Хемингуэя в частности. Так, как Ла Мотт, стали писать о войне позднее.
Но эпоха окопной правды тоже ушла в прошлое.
Проблема сегодняшнего дня (сколько бы мы ни находили перекличек и совпадений с канувшим ХХ веком), наверное, в другом.
Примета нашей эпохи — тотальная визуализация и кинематографический взгляд на войну, атрофирующий сочувствие и переживание, перенос войны в виртуальную плоскость, вызывающий равнодушие. Не «идеалы», а откровенный абсурд, цинизм, амбиции, расчетливость и корысть, пустые и вообще ничего не значащие слова теперь служат оправданием военной агрессии.
А окопная правда встала в ряд с другими. Но вряд ли в этом можно увидеть торжество гуманизма.
- Ольга Бугославская
Автор документальных рассказов под общим названием «На отливе войны» – медсестра, работавшая в полевом госпитале на территории Бельгии в 1916 году. Впечатления, которые она описала в этом скромном по объему сборнике, способны повергнуть читателя в шок, поэтому её книга была запрещена в воюющих странах как подрывающая боевой дух.
Большинство героев Эллен Ла Мотт – солдаты, умирающие в госпитале от тяжёлых ран. Отстранённый и почти безэмоциональный тон повествования характеризует писательницу как человека, который о людях уже всё понял и давно устал удивляться и разочароваться. Книгу открывает рассказ, представляющий торжество абсурда как такового: в госпиталь привозят военнослужащего, который сильно покалечил себя при попытке самоубийства. Хирурги проводят крайне сложную операцию по его спасению, сопровождающуюся к тому же множеством чрезвычайно болезненных процедур, ради того, чтобы больной смог встать на ноги и подойти к стенке, где его расстреляют как дезертира (покушение на суицид приравнивалось к побегу с поля боя).
Эффект, близкий к шокирующему, достигается главным образом с помощью медицински точного и детального изображения предсмертных мучений и агонии, которые писательница называет «ужасным промежутком между жизнью и смертью». Оно позволяет ясно и отчётливо увидеть пресловутые итоги войны в сухом остатке и индивидуальном выражении: «Невысокий садовник тридцати девяти лет, вдовец, с одним ребенком! Из-за осколка снаряда в черепе один его глаз перестал видеть. Из-за кровоизлияния в глазное яблоко оно покраснело и впало, а веко над ним перестало закрываться, и красный глаз все глядел и глядел в пустоту. А второй глаз опускался все ниже и ниже, оголяя белок, и веко опускалось над ним, пока не остался виден только белок, а это значило, что он умирает. Но слепой, красный глаз глядел поверх всего. Упорно, не моргая он глядел в пустоту. Так что медсестра следила за тусклым белым глазом, в котором отражалось приближение смерти»; «Его доставили в состоянии довольно плачевном, и если бы он поскорее умер, как ему и следовало сделать, ему было бы намного проще. Но так получилось, что в то самое время в госпитале работал хирург, который очень хотел сделать себе имя, в том числе путем попыток продлить жизнь тем раненым, которые при обычных обстоятельствах должны были умереть. Этот хирург очень старался спасти Граммона, и ему безусловно удалось продлить его жизнь и его страдания на довольно приличный срок. Он очень старался и пустил в дело все, что только мог выдумать, все, что можно было купить за деньги. Каждый раз, когда ему приходила в голову новая идея лечения, неважно насколько дорого она обходилась, он докладывал о ней Directrice, которая обращалась в Париж и получала все необходимое. Все это время Граммон оставался в кровати, переживая страшные мучения, которые хирург тщательно документировал, отмечая, что при таких-то и таких-то обстоятельствах, в указанных условиях, такие-то и такие-то лекарства и процедуры оказались тщетны и бесполезны. Когда Граммона доставили в госпиталь, у него была дыра в животе размером около трех сантиметров. Через месяц эта дыра научным образом увеличилась до тридцати сантиметров, во все стороны торчали резиновые дренажи, погруженные в нее довольно глубоко, и боль его увеличилась стократно, тогда как шансы на выздоровление — не особенно. Но у Граммона было крепкое здоровье, и хирург очень старался, ведь, если Граммон поправится, какой замечательный будет слу чай в практике, как вырастет репутация хирурга».
Картины физических страданий обрамлены короткими, но чрезвычайно выразительными историями с простым сюжетом: в госпитале медленно умирает маленький мальчик – случайная жертва обстрела. Перед смертью он зовёт маму, но мама уже списала его, потеря совсем не кажется ей важной, хлопотливой домохозяйке некогда и незачем отвлекаться от срочных повседневных дел. Или: отец, напротив, очень любит своего сына и ужасно боится, что того призовут на фронт.
В 14-ом году сын ещё подросток, и ему вроде ничего не угрожает. Однако война, вопреки прогнозам, затягивается, угроза становится явной. Наконец сына призывают в армию. Вскоре после этого отец получает известие о том, что сын ранен и находится в госпитале. Подробностей ему не сообщают, о том, что сын остался без обеих рук, без обеих ног и без глаз отец узнает из следующих писем, последовательно уведомляющих его о том, какие именно протезы были приобретены госпиталем для его сына. И так далее. Кажется, что чёрный юмор и мрачная ирония здесь иногда прорываются помимо воли автора.
Книга очень хорошо подходит для эффективной антивоенной шоковой терапии. От боевого духа она действительно не оставляет даже смутного воспоминания.
- Эдуард Лукоянов, «Горький»
Гангрены, описанные ею в госпитале на Западном фронте, уходят и забирают с собой бедняков, рабочих и прочий «сброд», годный на пушечной мясо. Душевный же гной распространяется за тысячи километров от окопов. Остановить этот военно-мировой кошмар может только всеобщая эвтаназия, но много ли найдется охотников принять столь радикальное решение?
Полная недомолвок и в то же время предельно ясная, сочиненная в телеграфном стиле, который затем подхватит и доведет до известного совершенства «русский писатель» Хемингуэй, это ни в коем случае не антивоенная проза; это литература констатации факта. В случае «На отливе войны» факт этот емко формулирует сама Ла Мотт: «Идеалистам нужна от масс только физическая выносливость».
Издательство Ивана Лимбаха, 2024
Пер. с англ. Даниила Лебедева; Введение и Послесл. Синтии Уоктелл / Пер. с англ. Александры Финогеновой
Редактор: И. Г. Кравцова
Корректор: Л. А. Самойлова
Компьютерная верстка: Н. Ю. Травкин
Оформление обложки: В. П. Вертинский
Переплет, 200 с.
УДК 821.111(73)94 «19»+94(100)«1914/19»=161.1=03.111
ББК 84.3(7Сое)6-46+63.3(0)532-021*83.3
Л 12
Формат 84x1081/32
Тираж 2000 экз.
16+