175

вернуться

Дубин Борис
Порука: Избранные стихи и переводы

 
Александр Уланов. Открытая стойкость
Cборник известного переводчика и социолога замечателен включением стихотворений, написанных в 1968—1977 годах и никогда не печатавшихся прежде. Дубин с некоторой иронией говорит, что сейчас осознает себя скорее не их автором, а публикатором (тем более что публикаторская работа ему более чем привычна). Но ознакомление с давними стихами открывает многое в сегодняшнем переводчике — причины выбора тех или иных текстов, тех или иных слов, да и самого обращения к переводу.

В стихах Дубин говорит о гибели слова, которое «осыпалось вялой махровой сплетней, / стало навозным росчерком “Общепита”». Значит, слово должно быть восстановлено, так, чтобы звучали его полновесные образцы. Человек мал рядом с этими словами: «невдалеке стоЮ, но оклика не стОю». Но он в силах их услышать и воспроизвести. Часто в стихах Дубина встречается слово «работа» (к сожалению, вообще редкое у поэтов). Хотя Дубин и говорит, что задача хранения культуры его никогда не привлекала, реально его стихи эту задачу решают. Восстановление связи с Серебряным веком через учет опыта Арсения Тарковского («К волнениям спеша, / беспамятствует тело, / но ты еще, душа, / вернуться не успела») — и далее, с классикой. Может быть, эти стихи — попытка заглянуть за модерн с его неистовством гениев, часто не желавших замечать последствий этого неистовства. (В предисловии Дубин говорит о своих ранних стихах, связанных с гипер­эмоциональностью (и, видимо, декларативностью) группы СМОГ.) Но далее — отказ менять «скупую честь» на «жреческую спесь». (И впоследствии Дубин обратится к Китсу: «Кто здесь не запятнает красоту / Пустой мечтой иль гордостью упрямой?») Отказ от претензии на завершенность и окончательность. «Оставь мне эту сырость / несозданного». В стихах накапливается и возможность изобразительности посредством косвенной, ассоциативной речи. «Глина в мурашках. Литой базальт».

Человек, которому нет тридцати, пишет «старческое», «senilia», пытаясь проникнуть в мировосприятие старушки, перевести ее мир в свой. Дубин вспоминает фразу А. Гелескула: «Переводчик съедает поэта, а потом и человека». Но съедает ли — или открывает дополнительные возможности? Дубин и сам говорит в одной из статей о переводе как стратегии литературной инновации. Вообще любое слово — чужое, и надо переводить его себе. Да и кто может сегодня назвать себя поэтом, спрашивает Дубин вслед за Морисом Бланшо. У какого ненаивного человека язык повернется? А тот, кто перевел так много, может говорить переводами, как словами. Словарный запас у него достаточный.

Навстречу сложности мира. «Сам от себя спешу вслед за собою» (Хуан Боскан). У Густаво Адольфо Беккера — единство любящих («два пламени, охвативших / с двух разных сторон поленья») и их разъединенность в одновременном молчании, о котором оба сожалеют. Сон у Тристана Корбьера — одновременно паук тоски и первый поцелуй, укрытие и для нищего, и для грешника. Ироничный Рембо благодарит и кланяется за всех потерпевших кораблекрушение — и за настоящих мужчин, которые после этого тоже предстают потерпевшими крушение. Барочное возведение в степень, «желание желанья» у Хуана Боскана, ведет к «ночи ночи» Бланшо.

И у Боскана же — ощущение потери столь огромной, что непонятно, как после нее хоть что-то осталось. «Так чувства боль переносить устали, / Что изумляюсь, озирая дали: / Как суховей не выжег луговины?» Близость с любимой, о которой мечтаешь, оказывается страшной. «В какой холодея тоске / смотрю, помертвевший от боли, / как спишь у меня на руке» (Мигель Эрнандес). И потому, что близость человека ничего не означает, между людьми все равно остается бездна. И потому, что ни при какой близости не удастся защитить от удара ни любимую, ни себя. Эрнандес умер в 1942 году во франкистской тюрьме.

Человек сталкивается с замершим миром, где живы только боль и спокойная тоска по боли Антонио Мачадо:

 

В оцепененье площадь, черная и пустая,

и бесприютной тенью меряешь мостовую.

Пляшет вода на камне, плещет, не умолкая,

только ее и слышно в этой ночи — живую.

 

Сан Хуан де ла Крус помнит, что знает источник красоты и света, — но рефрен его стиха — «хоть мрак все гуще». Тема переведенных Дубиным песен Уильяма Блейка, Шелли — тоска, забытье под голос воспоминанья. Поэтому важная тема для Дубина — стойкость. В собственных стихах прорабатывается необходимость постоянной готовности к прощанью, потому что никто не знает, когда его позовут. Готовность к беде. Ощущение того, что жизнь уже прожита: свобода от зависимостей, в которые ставит жизнь. Таковы и выбираемые Дубиным поэты. «Вот так в Венеции таится / Безумный узник; ночь длинна, / А он скребет гвоздем в темнице / Неведомые письмена» — говорит француз Теофил Готье, и почти через столетие ему вторит аргентинец Альмафуэрте: «не сокрушайся, пережив крушенье, … изранен, бейся тем самозабвенней». Несмотря ни на что. Упорство. Нам оно понадобится в большом количестве. Человек, словно бечевщики, — снова и снова тянет тяжелую баржу, чтобы начать потом все сначала (Гюстав Кан).

Умирающий от туберкулеза Ежи Либерт и в год смерти продолжает «обучаться человеку». И Кавафиса привлекают катастрофы — и те, кто сохраняет в них стойкость. Византиец, развлекающий себя в ссылке писанием стихов на античный манер. Деметрий Сотер, сохраняющий верность своей стране, какой она должна быть, «и образ греческой земли, картину / любимых гаваней и городов» — а та Сирия, что предала его, «ему чужда, / она владение Баласа с Гераклидом». Сходна тень родины у Альмафуэрте:

 

Опять она чернеет надо мною,

как жуткий рой, бессмысленный и дикий,

скрижалей долга, что давно разбиты,

учителей добра, что безъязыки,

пророков, онемевших перед силой,

почетных лавров, увенчавших ката…

 

Дубин пишет, что начал учить польский для переводов Кшиштофа Камиля Бачин­ского. Бачинский писал в оккупированной Польше (война началась, когда ему было восемнадцать), и погиб во время Варшавского восстания. Этого он и желал в своих стихах: «дай хоть погибнуть человеком!» Там, где «режут хлеб гильотинами» — «приучайся к разлукам с продымленным ветром». Но он пишет и о том, как «луны сбегали ртутью / в кипящий тигель прибоя». Как любимая «застыла в пруду, а руки протянуты к небосводу». Дубин говорит, что «никогда не задавался страшным вопросом: «что станет с литературой?» Если уж она в ХХ веке творилась в таких местах, как Освенцим и ГУЛАГ, то ничего с ней не произойдет». Если нам досталось плохое время — надо с ним бороться, но одновременно не позволить ему отравить нашу жизнь до конца. Человек «из тучи с землею создан», ему «скитаться от грома к грому».

Есть мир надежного близкого, неяркий и прочный. Сын — без которого уход не имел бы значения. Детские вещи и книги. Друзья, с которыми не страшен зимний вихрь, — Мильтон и Петрарка. Природа (о пути через которую говорит Луис де Леон, о доме среди вьюнков и соек — Готье и Китс). Опора — любовь. «Вчерашних слов уже не соберу / Сегодня поутру / Но ты подскажешь, если позабуду» (Франсис Вьеле-Гриффен). И любовь к переменам. Прощания растят нас: «и пустота за спиною в дорогу погонит» (Р.М. Рильке). И ему отвечает Кавафис: «Собираясь на Итаку, / молись, чтобы дорога была долгой / и щедрой на события и опыт». В простоту детства человек не вернется, только вспоминает, «не зная, был ли счастлив / и я ли это был?» (Фернандо Пессоа). Конечно, не он, ведь пишет совсем другой, проплывший многое по дороге к Итаке.

Так что надоедлив колокольный звон, что гонит «под своды, где проклятья шлют, / Ждут сокрушений и грозят расплатой» (Китс). Поэт и так знает, что во тьме небытия вновь встанут цветы, что красота не померкнет. Религия лишь разобщает людей. Человек плачет о любимом отце — и одновременно вспоминает, что тот был «чудовищно сказать! — / жрецом в кумирне гнусного Сераписа» (Кавафис). С Богом человек встречается совсем иначе. «Тобою сотворен, тебя творю я / в себе, Создатель, жизнь тебе даруя, / что ты мне дал» (Антонио Мачадо). Стараясь выдержать тяжесть высокого. «Ты нагнал меня, горний всадник, / Сокрушил, подмял под копыта, / И, как дым с налетевшим вихрем, / Рухнул я, милосердьем сбитый» (Ежи Либерт).

Дубину близка энергия Джерарда Мэнли Хопкинса, понимающего, как сокол «гонит стиснутый вихрь под собой», вторжение скорости в «залежь дня». Сесар Вальехо, смотрящий, как

 

Забойщики покинули забой,

расправив кости завтрашних развалин,

подперли жизни грохотом смертей

и, до отметки выработав мозг,

закупорили голосами

каверну заглубляющейся штольни.

 

Не просто шахтеры, но люди, идущие вглубь. Сила в стихи приходит медленно — из «запретного и острого блаженства» (Кавафис), испытанного годы назад, когда человек смог открыться другому, пойти поперек всеобще одобряемому. Ежи Либерт напоминает, что «тот, кто сделал навеки выбор, перед выбором ежечасно» — и подтверждая верность выбранному пути, и перепроверяя его, и выбирая дорогу, которая вернее ведет к выбранной цели.

Перевод раскрывает связь. Испанская песенная лирика показывает истоки стихов Лорки.

Но за ним и опыт сюрреализма. «Только разве это луна? / Это лисица баров, / это японский петух, расклевавший себе глазницы, / тысячу раз пережеванная трава». А «Ненадежное уединение» Лорки перебрасывает мостик к Гонгоре:

 

Кругля слова из хрусталя и бриза,

безгласным хором отвечали рыбы

в увенчанном цветами Академе

под гулким сводом закипавшей страсти.

 

Рубен Дарио знает, что «человека склон за склоном / и все отвесней / ведут Хайям с Анакреоном / к последней бездне». Но, несмотря на это, «пока мы есть на свете, / пребудем, славя / красавиц, звезды и соцветья, / как чудо въяве». Ему вторит Юзеф Чехович: «загорелой рукой половинки окна разведя / нацеди себе дня как в стакан зуболомного сока». Дубин характеризует перевод как «движущее начало осмысленного существования». Это работа литературы в целом. В ярком и трудном мире.

 

Пора, которой нет прощенья

и от которой нет приюта, —

отчизна молодости лютой

и трудной старости рожденье.

 

(К.К. Бачинский)

 «Знамя» 2014, №1

Данила Давыдов. Автор и двойники

Борис Дубин, известный социолог и переводчик, в настоящем издании впервые представлен как оригинальный поэт. По собственному признанию автора, эти стихи писались в период с 1968-го по 1977 год и никогда не публиковались; тем интересней взглянуть на авторское творчество одного из ведущих современных интеллектуалов. Стихи Дубина – остраненно-медитативны, построены на глубинном переживании сопричастности «я» и внешнего мира. Впрочем, в этой книге основной объем занимают дубинские переводы с английского, французского, немецкого, греческого, португальского, польского, венгерского – ну и, конечно, с испанского: именно переводы поэзии Испании и Латинской Америки (из Мачадо, Гарсиа Лорки, Эрнандеса, Хосе Марти, Вальехо, многих других) принесли Дубину заслуженную славу. Получилась книга-диалог, столкновение автора и его переводимых двойников.

 

©Книжное обозрение #20 (2370)

#20
(2370)

 

Кирилл Корчагин. «Итог вчерашних звезд, грядущего предлог…»
Эта книга состоит из двух неравных частей: первая включает стихи Бориса Дубина шестидесятых-семидесятых годов, ранее не публиковавшиеся, а вторая, большая часть, – переводы из испаноязычной, а также португальской, французской, английской, венгерской и польской поэзии. Несмотря на то, что вторая часть значительно превышает по объему первую, можно предполагать, что издание было затеяно в первую очередь ради публикации тех стихов Дубина, которые по разным причинам не увидели свет. Читать эти стихи особенно интересно через призму статей Дубина о поэзии, которые, может быть, чуть менее известны, чем его работы по социологии (в том числе и по социологии литературы), но при этом оказали существенное влияние на язык поэтической критики последнего десятилетия.

Если критик пишет преимущественно о поэзии, то каков его собственный поэтический бэкграунд? Этот вопрос всегда актуален, и в случае Дубина до выхода этого тома ответить на него можно было лишь частично. Теперь все стало определеннее: эти стихи относятся к тому периоду русской поэзии, когда, казалось бы, большинство поэтов поставило перед собой задачу возродить модернистское письмо, связать прервавшуюся цепь времен. У этого движения были различные варианты – в Москве и Ленинграде, в разных сообществах это проходило по-разному, но общая повестка безусловно имела место (по крайней мере, среди «неофициальных» поэтов). Автор этих стихов, по его собственному признанию, был близок к группе «смогистов» с их поэтикой «самоуничтожающегося эмоционального взрыва и бешеной, бесконечно нагнетаемой метафорикой». Стихи Дубина (опубликованные в этой книге) сдержаннее и «материальнее» стихов молодых Губанова или Алейникова – они более привязаны к пространству, пейзажу, хотя и остаются скупыми в передаче примет времени. Эти стихи скорее воссоздают реальность, чем творят новую – хаотичную и яркую реальность смогистов, которая принципиально состоит из кричащих цветовых пятен, словно бы компенсирующих с почти болезненной чрезмерностью выцветшие краски окружающего мира. Возможно, именно этот навык воссоздания оказался уместен в поэтическом переводе, одна из основных задач которого – поиск соответствий, вписывание стихотворения в контекст, создающийся порой с чистого листа по случайным обмолвкам оригинала.

 При этом внешнее ограничение – отсутствие переводов из поэтов, умерших после Второй мировой войны, придает сборнику большую концептуальную плотность: «…поэзия, переведенная за тогдашнее пятнадцатилетие, – пишет Дубин, – так или иначе укладывается в хронологические рамки европейского “высокого модернизма”». Примерно в эти же рамки укладываются и стихи первого раздела – разумеется, в отношении условной, чисто художественной хронологии. В этом смысле задача, которую (может быть, неявно) ставило перед собой поэтическое поколение Дубина, оказалась выполнена: модернизм вернулся, причем как через переводы, так и через оригинальные стихи поэтов того времени. Переводы, представленные в этой книге, – это переводы на язык русского модернизма (из этого ряда выпадает разве что Сесар Вальехо, чьей поэтике, как и поэтике, например, Мандельштама, тесно в рамках эпохи). Это наслоение контекстов тем симптоматичнее, что ранняя испанская поэзия (от Сан-Хуана де ла Крус до Кеведо) была прочитана Мачадо и Лоркой через призму близких им версий модерна. Аналогичную операцию проделывали и русские переводчики, читая таким образом уже Мачадо и Лорку.

 Само по себе это представляет отдельную проблему – в какую сторону перевод должен двигаться от автоматизированного модернистского языка, благодаря которому чужой голос звучит слишком привычно, растворяясь в бесконечном потоке мастеровитых рифмованных стихов? Вопрос этот, как известно, предполагает различные решения. Одно можно сказать с определенностью: переводы, выполненные на язык русского модернизма, сейчас сами читаются как памятники уже достаточно отдаленной, но в то же время еще слишком понятной эпохи.

 

Надо сказать, что в последнее время Борис Дубин переводит с испанского и молодых поэтов и эти переводы мало похожи на опубликованные в книге, которые, впрочем, навсегда останутся яркими произведениями эпохи «второго русского модерна»:

 Всюду и все как всегда,

 ну и довольно.

 Тикает в кухне вода.

 Даже не больно.

 А за стеной на софе –

 томик «Прогресса»

 с выжженным: «Disqu’astufait

 de ta jeunesse?»

 

©«Октябрь» 2014, №1

Никита Елисеев. Книжная полка Никиты Елисеева
Борис Дубин – социолог, поэт и переводчик. Такое случается. В предисловии к сборнику Борис Дубин растолковывает, как такое случается. По сути, эта его книга – некий отчёт или предварительные итоги, чуть печальные, как всякие отчёты о прожитой жизни или как всякие итоги, даже и предварительные – вот с этого я начинал, вот это у меня не получилось, а это – получилось… Печаль в этом случае неизбежна.

Начинал Борис Дубин в 60-х в компании молодых, непечатающихся, ибо непечатаемых, поэтов, назвавших себя не без лихости СМОГ – Самое Молодое Общество Гениев. Один гений среди них точно был: Леонид Губанов. Он очень рано умер, и печатать его стали только после его смерти. Недавно в Питере в издательстве «Вита Нова» вышел наиболее полный сборник его стихов. Но и помимо Леонида Губанова компания была яркая и талантливая. Достаточно назвать Вадима Делоне, одного из тех, кто в августе 1968 года вышел на Красную площадь протестовать против советского танкового ответа на «Пражскую весну». Для такой демонстрации нужен был талант, талант смелости. Или Владимира Бережкова, одного из самых ярких современных бардов. Со смогистами дружил Венедикт Ерофеев. Ребята ставили себя на крыло для полёта … в стену.

Об этом - ранние стихи Бориса Дубина, написанные в 60-70-е годы, опубликованные сейчас, в книге «Порука». Кое-что стоит оговорить. Поэзия – это не профессия. Это или игра, хобби, или (простите за высокопарность) судьба. А за судьбу (впрочем, как и за хобби) денег не платят. Если ты один, ты можешь вытянуть на себе свою судьбу, как бы она ни была тяжела. Но человек редко бывает один. Человек редко решается остаться один. Одни из самых лучших и самых последних стихов Бориса Дубина посвящены его маленькому сыну. Маленького сына не прокормишь стихами, которые ещё и не печатаются, ибо мрачны или (в лучшем случае) печальны.

Борис Дубин уходит в перевод, напутствуемый, не сказать, что бодрящими словами Анатолия Гелескула: «Сначала переводчик съедает поэта, потом человека». Все поэтические навыки, наработанные в СМОГ’е используются Дубиным в профессиональной, не побоимся этого слова, ремесленной деятельности. Впрочем, деятельность эта началась не из-за одного только хлеба насущного. Здесь было и душевное сродство, и заинтересованное влечение. Переведённые стихотворения, помещённые в сборнике, Борис Дубин снабдил примечаниями. В этих примечаниях помимо фактических справок нет, нет, да и проскальзывают сведения о себе. Вот скажем, Кшиштоф Камиль Бачинский, погибший в 33 года в августе 1944-го во время Варшавского восстания, друг будущего нобелевского лауреата, Чеслава Милоша, легенда и гордость польской поэзии. В комментариях Дубин пишет: «Бачинский был первым переведённым мной польским поэтом – собственно, для его переводов я и начал учить польский язык».

Вот это дополнение после тире очень важно. Для советских интеллигентов 50-70-х годов Польша была окном в европейскую культуру. В Польше (социалистической) печаталось то, что никогда и ни под каким видом не могло быть опубликовано в Советском Союзе. Иосиф Бродский выучил польский, чтобы читать изданных в Варшаве Беккета и Ионеско. А кто-то вполне мог выучить польский, чтобы прочесть изданную в братской стране народной демократии «Лолиту» Набокова, да ещё с блестящим предисловием Станислава Лема. А Дубин учил польский, чтобы сначала понять, а потом перевести стихи, начинающееся: «Господь улыбнулся – и встала земля звездою, / как зеркало многоликой, как яблоко золотою», а кончающееся: «Усталый Бог улыбнулся и вновь погрузился в дрёму, / а тёмному человеку скитаться от грома к грому». Бачинский написал это стихотворение в ноябре 1941 года в оккупированной Варшаве, а издано оно было впервые там же в гектографированной антологии польской подпольной поэзии, составленной Чеславом Милошем.

В общем, если внимательно читать все переводы Дубина и его комментарии, то становится очевидно: с XVI по XX век, от Испании и Польши он выбирает тех поэтов, которые близки его поэтической юности в компании молодых, талантливых ребят, гонимых властью, чьи стихи по большей части были напечатаны только после их смерти. Берём наудачу: «Луис де Леон (1527 или 1528-1591) родился в еврейской семье. (…) В 1544 вступил в орден августинцев. Был арестован инквизицией, как иудействующий еретик, в 1572-1576 находился в тюрьме г. Вальядолида, после оправдания и освобождения преподавал в университете г. Саламанки. Его стихи распространялись в рукописях, пока их (…) не издал в 1631 году Франсиско Кеведо». А рядом с ним: «Сан-Хуан де ла Крус (в миру Хуан де Йепес Альварес, 1542-1591) происходил из знатной семьи, впавшей в бедность. (…) В 1568 г. вступил в орден кармелитов. Вместе со своей старшей наставницей Терезой Авильской пытался реформировать орден в духе первоначального христианства. Вызвал этим недовольство церковных властей, несколько раз находился в тюрьмах, бежал. В 1726 канонизирован, в 1926 объявлен учителем церкви». Повторюсь, выбрал наудачу, на чём открылось. Весь сборник набит такими. И стихи у таких соответствующие. Две строчки поляка Ежи Либерта (1904-1931), переводчика Лермонтова и Блока, и в них сжата высокая философская трагедия: «Тот, кто сделал навеки выбор, / перед выбором ежечасно».

Однако вернёмся к самой книге, ибо это не просто сборник, составленный из стихов самого Бориса Дубина и его переводов венгра Эндре Ади, грека Константина Кавафиса, англичан Блейка, Шелли, Китса, Хопкинса, французов Рембо, Тристана Корбьера, Гюстава Кана, Шарля Бодлера, испанцев Мачадо, Гюстава Адольфо Беккере, Росалии Кастро, Лорки – места не хватит всех перечислить – это книга, все части которой: предисловие, стихи, переводы, комментарии, объединены некоей общей темой. Её сложно обозначить, ибо она (эта тема) сложна и многослойна, поневоле придётся упростить и огрубить. Тогда получится вот что: эта книга о верности культуре. Порукой этой верности она и служит, потому так и названа. Можно продлить или развить тему: эта книга об однажды сделанном выборе. В какой-то момент человек понял, что ни ему, ни его близким не потянуть судьбу поэта, ушёл в рядовые работники литературы, переквалифицировался в «почтовую лошадь Просвещения», как называл переводчиков Пушкин – и в этом его, Бориса Дубина – порука на верность культуре.

©Проект "Читаем вместе"

Ольга Балла. Корень и крона.
Разумеется, эта книга – вся, целиком – авторское, личное высказывание. То, что основную её часть составляют переводы чужих стихов, притом чрезвычайно различные по интонациям и отнюдь не подминающие разноприродных текстов под индивидуальность переводчика, – в этом ничего не меняет. Скорее, наоборот.

Собственный поэтический голос Бориса Дубина звучит как будто только в самом начале, на первых тридцати страницах (на самом деле, конечно, он звучит везде, но лишь здесь отваживается говорить от своего имени). Дубин включил сюда некоторые из стихов, написанных за неполное и очень уже давнее десятилетие – между 1968 и 1977 годами. Написанных отчасти в порядке самопреодоления – с намерением "уйти от словесной манеры прежних сочинений 1964-1966 годов" (ни одно из которых в книгу не попало), "от поэтики группы СМОГ", к которой был близок Дубин в те годы, " с ее энергией самоуничтожающегося эмоционального взрыва и бешеной, бесконечно нагнетаемой метафорикой". Уход в эти стихи был сродни – тогда же предпринятому автором – уходу "в частное существование, в семью, в самостоятельное чтение, думание без подсказки". "Такие же, – пишет он, – мне нужны были тогда и стихи – ни к каким традициям не отсылающие, опирающиеся только на себя, на прямой и напрямую, без готовых поэтических костылей, входящий в них как бы документальный опыт жизни моего ближайшего окружения".

Дубинские стихи тех лет, по признанию автора, до сих пор никогда не публиковались. Более того, "более или менее регулярно их видел, точнее, слышал, а уже потом "читал глазами" лишь один человек" – ближайший друг "и постоянный внутренний собеседник" автора, поэт Сергей Морозов. То есть это целиком внутренние тексты (читая их – обжигаешься, все время думаешь, что не вполне имеешь на это право. Стихи – вещь даже еще более беззащитная, чем дневник). После 1978 года собственных стихов Борис Дубин не писал.

"Сегодня, – говорит он теперь в предисловии, – я уже осознаю себя не столько автором тех слов без отклика и продолжения, сколько их публикатором". И, тем не менее, упорно чувствуется, что такая публикация сама по себе – акт доверия читателю (тем более рискованный, что – читателю вообще, непредставимому, едва мыслимому, наугад), публичной незащищенности.

 

Единственная доступная теперь автору форма самозащиты – это максимальное отстранение и от позиции авторства, и даже от того, чтобы вообще признать поэтом – пусть не себя, а того почти уже незнакомца, кто писал эти стихи тогда, тридцать пять – сорок пять незапамятных лет назад. Надо спасти тексты от забвения, да. Но… "Ума не приложу, – настаивает Дубин в первых же строчках предисловия, – как это все теперь называть – "поэзия", "стихотворения", "творчество"?" "Кто сумел бы, – цитирует он Мориса Бланшо, – сказать теперь "я – поэт?"" и признается: "Язык не поворачивается…"

 

Позиция читателя дает гораздо большую свободу. Язык смело поворачивается, чтобы сказать: кем бы ни был тот соименный и собиографичный ныне действующему автору человек, он – поэт. Поэт сильный, с осязаемо-точным, напряженным чувством слова, знающий его упругое сопротивление.

 

Глина в мурашках. Литой базальт.

Гранитные желваки.

Рудной жилой над головой

Стиснута синева.

 

Внимательный к бытовым подробностям ("до этой вот ложечки чайной, / переломленной кипятком…"), он смотрит на них, однако, как бы заранее с расстояния:

 

Покончим с подённым уроком

и вспомним про жизнь – а она

как будто в бинокле далёком,

до малости вчуже видна:

до складки на скомканной ткани,

до сбившейся прядки родной,

но всё на таком расстоянье,

что впору пройти стороной, -

настолько и проще, и краше,

чем это бывало при нас,

давнишняя спутница наша,

спешащая мимо сейчас.

 

Он все время чувствует кратковременность дорогих и трудных мелочей жизни, их уязвимость – и бездну за ними:

 

Так за лето на терраске

сбились кое-как

мяч, совок, голыш в коляске,

лейка, ссохшиеся краски,

Кушнер, Милн, Маршак…

 

Всё, что в этом неуюте

заодно со мной:

сдача с жизни, крохи сути,

вырученные у жути

в чёрный час ночной.

 

Почему-то все время думалось при чтении этих стихов, что ранний Дубин – поэт расставания. Длящегося ли, только ли еще предстоящего – все равно: расставания как особенного комплекса смыслов и чувств, который задает масштаб всему переживаемому, которому "ничто не мелко" – все дорого уже потому, что есть и минует. Именно это, мнится, – его основное, часто сдерживаемое, но всегда чувствуемое внутреннее движение. Совсем еще маленькому – долгое-долгое детство впереди! – сыну он, и сам еще молодой, пишет:

 

Побыть бы с тобою подоле,

кивком только, взглядом одним,

пока я не в этом подзоле,

а – пусть хоть на былку – над ним…

 

Ранний, молодой – но у этого поэта нет возраста. Некоторые из его стихов (не догадаться – какие именно) написаны совсем молодым, двадцатидвухлетним человеком, но это никак не чувствуется. Он говорит – на языке с насыщенной, плотной и сложной культурной памятью позднего ХХ века – откуда-то из глубин горькой, искушенной зрелости – и из надвременья.

 

Ты этого не знаешь языка.

Так отойди, молчальница, пока

охотники тебя не обучили

менять на блёстки балаганной пыли

сырую кровь, на жреческую спесь –

скупую честь, неведомую здесь.

 

Он прожил – уже тогда – много времен.

 

Вот каково поэту было,

когда вся жизнь, комочком пыла

и сгустком света, в немоте

непоправимой отдалялась

и – соль земная – растворялась

в потусторонней темноте.

 

Последние слова на этих совсем-авторских страницах – прощание с поэзией, которая уже ушла, но все никак не может уйти вполне:

 

Ушедшая‚ былая‚ для чего ты

опять стучишься в поздний час ночной

и, отведя досуги и заботы,

как прядь со лба, стоишь передо мной?

 

И для чего я сам, едва не плача,

тянусь подростком к твоему лучу,

ловлю, как воздух, зыбкий рот горячий

и волосами руки золочу?

 

Да, речь оборвалась. Но вот то, что она осталась "без отклика и продолжения", – решительная неправда, что бы ни думалось об этом самому автору. Откликом ей и продолжением ее стало все, что в последующие годы Дубин сделал в переводе.

 

А сделал он обескураживающе, энциклопедически много – перед нами лишь очень небольшая, взыскательная выборка, составленная из того, что счел существенным он сам. Между тем в книгу вошли переводы с испанского, португальского, польского, французского, английского и даже венгерского языков. Вживание в такое множество языков и культур мощно само по себе, особенно при том, что все эти годы автор активно работал в социологии и стал одним из ведущих социологов страны и даже, пожалуй, теоретиком культуры. Такого, наверное, почти не бывает: чтобы человек одновременно был значительным ученым и сильным поэтом (а что переводчик поэзии – поэт, этого, думаю, и объяснять не надо), то есть полноценно работал в двух чрезвычайно по-разному организованных, вовлекающих разные стороны человеческой натуры смысловых областях. Не говоря уж о том, что Дубин переводил еще и прозу. Именно ему мы обязаны, в частности, русским Борхесом. Благодаря ему обрела русский облик эссеистика Ханны Арендт, Сьюзен Зонтаг, Сэмюэля Беккета, Мориса Бланшо, Эмиля Мишеля Чорана, Анри Мишо, Мишеля де Серто, Мишеля Серра, Жана Старобинского, Ива Бонфуа, Филиппа Жакоте, Хосе Ортеги-и-Гассета, Хулио Кортасара… Уже одно это перечисление позволяет почувствовать, что без участия Дубина-переводчика не только наш читательский опыт, но сам воздух русской культуры был бы другим.

 

"Задача "хранить культуру", – признавался Дубин-энциклопедист все в той же, открывающей книгу попытке объясниться с читателем, – меня никогда не привлекала". Он ее и не хранит – то есть не держит в остановленном, законсервированном состоянии: он ее делает. У него всё – движущееся, живое.

 

Читающий сборник подряд почувствует цельность авторских интонаций, идущих через всю книгу – от испанской анонимной песенной лирики Средневековья и Возрождения до польского поэта Кшиштофа Камиля Бачинского, погибшего молодым во время Варшавского восстания 1944 года, первого из переведенных Дубиным поляков, ради которого он в свое время и начал учить польский язык, – и у которого мы вдруг узнаем темы собственных дубинских стихов: неминуемой утраты мира и горькой его драгоценности:

 

Ветер в стекла колотит, пора приучаться к разлукам

и теряться в чащобах, прошитых стальным виадуком <…>

Приучайся к разлукам с продымленным ветром,

с эстакадой подземки в умершей аллее.

Приучайся к разлукам, как крест на распутье.

А вдали поворот всё алей и алее.

 

Все это – биография автора-переводчика в голосах, культурах и временах. Все, что он перевел, – стало (и) его собственной речью. Личное чувство поэтического слова, опыт одинокой работы с ним оказались корнем, из которого разрослась целая разноголосая вселенная. Сжатые, темные силы корня ушли в мощное дерево с огромными, во многие стороны тянущимися ветвями. Оно давно и намного переросло свой скрытый до недавнего времени (и теперь еще не вполне открывшийся) корень, но без этого корня его бы попросту не было.

 

Кажется, с собственной дубинской поэзией произошло то же, что с библейским зерном: если умрет, то принесет много плода. Она (одному лишь автору ведомо, по каким причинам – но позволено ли нам это знать?) принесла себя в жертву – и вернулась в иных обликах.

©Радио Свобода

 

Ольга Лебедушкина.
Переводы Бориса Владимировича Дубина, его эссеистика, его работы по социологии - это уже современная гуманитарная классика, а вот стихи поэта Бориса Дубина публикуются впервые.

Ольга Лебёдушкина

Написаны они были в период протяженностью примерно в 10 лет: с 1968 по 1978, когда, по словам автора, "стремительно нарастало чувство отчужденности едва ли не от всего происходившего. Я переживал это как уход неизвестно на сколько, но в любом случае, на долго: в частное существование, в семью, в самостоятельное чтение, в думание без подсказки. Такие же мне были нужны тогда стихи: ни к каким традициям не отсылающие, опирающиеся только на себя, без готовых поэтических костылей." Это ощущение общественной и литературной ситуации сегодня кажется невероятно актуально, м.б. поэтому стихам Бориса Дубина настал свой черед именно сейчас. Это стихи, которых, казалось бы, меньше всего следует ждать от интеллектуала, энциклопедиста, политолога: очень простые, без поверхностных интертекстуальных игр, без жонглирования цитатами, но на самом деле это тот уровень культуры текста, когда действительно ни в каких костылях и опорах больше нет нужда.

Послушать передачу "Азбука чтения" на "Радио Культура"

 

 

ISBN 978-5-89059-189-0
Издательство Ивана Лимбаха, 2013

Редактор И. Г. Кравцова
Корректор Л. А. Самойлова
Компьютерная верстка Н. Ю. Травкин
Переплет, 304 стр.
Формат 84х108 1/32
Тираж 1000 экз.