103

вернуться

Дефоре Луи-Рене
Болтун. Детская комната. Морские мегеры

 

Из книги - Луи-Рене Дефоре.   Болтун, страницы 9 - 11

...
   Что же, пора перейти к причинам, побудившим меня выставиться перед всеми в неприглядном виде. Как вы заметите, мои слова подчас окрашены несколько насмешливой интонацией, в этом отношении я себя не сдерживаю, хотя решил быть не только искренним, но и серьезным, не заискивать, но и не раздражать, - попробуйте, однако, сами предпринять нечто в этом роде, и вы обнаружите, что за исключением тех случаев, когда вами движет какое-то заветное убеждение, нет ничего труднее, чем рассуждать о себе с важной миной, отказываясь от разнообразных приятных возможностей, которые открывает шутливое нахальство; вы побоитесь выглядеть смешным, и, сколь бы обдуманными ни были ваши излияния, в них обязательно будет сквозить ирония, неудержимо пробивающаяся наружу. Трус прячет истину под оболочкой двусмысленной дерзости или балагурства: ты меня презираешь, читатель, но сам видишь, как я раздуваю свои пороки; вот и суди как хочешь; ничто не мешает тебе считать все, что я плету, фантазиями человека с душой нараспашку, чьи поступки, да и мысли тоже, едва ли заслуживают осуждения. Итак, перейдем к этим самым причинам. На деле их всего-то одна и, должен сказать, как нельзя более комичная.
   Уверен, почти всем вам случалось оказываться в ситуации, когда вас хватает за лацкан один из тех болтунов, которые, сгорая от желания наполнить воздух звуками своего голоса, ищут партнера, чья роль будет заключаться лишь в том, чтобы внимать чужим речам, но не чувствовать надобности раскрывать рот самому; скажу больше: назойливому господину не нужно даже, чтобы его слушали, с него довольно, если вы примете заинтересованный вид, будете время от времени согласно кивать головой или примешивать к его рацеям негромкое хмыканье, справедливо именуемое романистами одобрительным, или мужественно, превозмогая усталость, которая рано или поздно овладеет вами при столь сильном мускульном напряжении, встречать устремленный прямо на вас неотступный взгляд бедолаги.
   Присмотримся к этому человеку. То, что он испытывает потребность говорить и что ему при этом нечего сказать, мало того - что он не мог бы удовлетворить свою потребность без более или менее молчаливого содействия партнера, которого выбирает, если есть возможность выбирать, как раз за сдержанность и терпеливость, - факт, безусловно заслуживающий осмысления. Да, сказать этому типу буквально нечего, но все-таки он трещит без умолку; ему наплевать на то, согласен с ним слушатель или нет, но все-таки без слушателя он обойтись не может, хотя и смекает, что не нужно требовать от него большего, нежели чисто внешние признаки внимания. Его как будто поразила необоримая страсть - или, чтобы воспользоваться знакомым сравнением, ему так же трудно, как ученику чародея: пущенный механизм работает впустую, управлять его беспорядочным движением он не способен*. Так вот, осмелюсь сказать - пусть мое признание сразу же оттолкнет от меня многих читателей, - что я принадлежу именно к этому разряду болтунов.
   Однако для тех, кого столь безрадостное известие не заставит отвести глаза от этих строк, я считаю необходимым вернуться к истокам моего заболевания, хотя описать его и помочь читателям составить о нем ясное представление, если только они сами не были подвержены этой болезни, - задача, по-моему, очень трудная и едва ли разрешимая.

Из книги - Луи-Рене Дефоре.   ДЕТСКАЯ КОМНАТА - Звездные часы одного певца, страницы 126 - 128

...
   Я, присутствовавший лишь на двух из тех двадцати спектаклей, когда его голос был самым прекрасным голосом нашего столетия, не берусь объяснить здесь чудо, позволившее безвестному музыканту внезапно, пусть и на краткое время, стать обладателем поразительно широкого певческого диапазона, благодаря чему он получил возможность заниматься небывалой вокальной акробатикой: с легкостью перелетать через гигантские интервалы, брать и наверху, и внизу труднейшие ноты и, в зависимости от требований роли, с равным успехом исполнять партии баса, баритона и лирического тенора. Все это, говорили тогда, выглядит так, будто гортань нашего певца претерпела органическое перерождение - вероятно, на клеточном уровне, - придавшее ей необычайную эластичность, которая и сохранялась вплоть до конечной фазы заболевания. Гипотеза крайне фантастическая, хотя ее подтвердил в беседе со мной сам больной, - но даже если согласиться, что этот странный случай находит таким образом чисто физиологическое объяснение, все равно без ответа остается целый ряд вопросов, и в первую очередь следующий: почему этот певец сумел предложить столь глубокие и правдивые интерпретации партий Дон Жуана, Отелло и Каспара, что затмил всех своих предшественников, бесконечно более опытных и давно признанных публикой? Должны ли мы думать, что иная болезнь не просто поражает организм, но, воздействуя на прежде аморфную натуру подобно удару тока, захватывает все сферы восприимчивости и может пробудить в посредственном артисте почти сверхчеловеческие способности?
   Впрочем, я не собираюсь давать обзор теорий, ставивших целью так или иначе разгадать загадку его непродолжительной оперной карьеры, - все они плохи уже тем, что бесконечно 

бесконечно далеки от величественной и таинственной сути происшедшего, и хотя их авторы оказались не в силах объяснить удивительные свойства этого голоса даже с технической точки зрения, еще больше можно осудить их за то, что ради изучения природного явления они пожертвовали фигурой самого артиста, с которым мне, напротив, посчастливилось сблизиться в один из важнейших моментов его личной жизни. Но сначала, чтобы сделать дальнейшее изложение более понятным, нужно в нескольких словах напомнить подробности его головокружительного восхождения к славе.
   Фредерик Мольери, сын француженки и итальянца (его отец торговал вином в Болонье), рано обнаруживает живое пристрастие к театру, куда часто ходит без ведома родителей; они же, с основанием или без основания, постоянно журят его за нерадивость и легкомыслие. Как случается иногда с талантливыми, но лишенными твердого руководства и нерешительны ми от природы детьми, он ничего не делает для развития своих дарований и то ли по недостатку храбрости, то ли по беспечности даже не пытается завязать отношения с актерами, которым аплодирует каждый вечер, ибо во всем полагается на везение, а собственные усилия не ставит ни во что, - фатализм, делающий понятным многое из того, что с ним случилось позже, равно как и его полное равнодушие к неудачам. По просьбе родителей, бесхитростно пытающихся отвратить сына от увлечения, мешавшего, как они считали, занятиям в школе, дядя Фредерика, скрипичный мастер, дает ему первые уроки игры на скрипке и на гобое. Через два года юношу принимают в местный оркестр, где, в зависимости от концертной программы, он поочередно играет то на одном, то на другом инструменте, отдавая явное предпочтение последнему...

Из книги - Луи-Рене Дефоре.   Детская комната, страницы 177 - 179

...
   Нельзя передать, какую растерянность, какой стыд он чувствует из-за того, что, забыв о всяком такте, стоит, словно вкопанный, рядом с приоткрытой дверью детской комнаты. Конечно, разумнее было бы вернуться к себе: он поражен тем, что не может заставить себя пройти в обратном направлении эти несколько шагов, сделанных только что без какой-либо цели, если вовсе не в полусне; но еще больше он поражен этим тягостным состоянием духа, несопоставимым с вызвавшей его причиной: ведь хотя он до сих пор ни разу не отваживался подходить к детской - и, вероятно, никто из детей никогда не приближался к его комнате, - существуют ли нравственные нормы или правила домашнего обихода, которые запрещали бы ему подобные действия? И теперь, когда он оказался рядом с их дверью, можно сказать, случайно, ему приходится лишь удивляться, отчего это странное замешательство, не имеющее ничего общего с сознанием, что он попрал какой-то закон, нарушил чью-то тайну, повел себя не лучшим образом, властно удерживает его на месте, а не гонит прочь; он знает, что ни за какие блага не согласится отсюда уйти, знает, что так и будет стоять, хитроумно оправдывая свое решение отсутствием выбора: ему-де необходимо выяснить опытным путем, почему он должен был бы уйти и почему все-таки не смог.
   Он знает также - ибо ему кажется, что он знает все,- насколько это нечестный довод. Да, ему кажется, что он все знает и ничего не может: именно в этой прозорливости и в этом бессилии он черпает самое острое наслаждение и в то же время чувство вины, для которого, впрочем, нет никаких оснований. Он мог бы с полным правом сослаться на непредумышленность своего поведения, освобождающую его от ответственности. . У него не было и доли секунды для колебаний, некогда было размышлять, допустимо подслушивать или нет: слишком неожиданно завладели его вниманием детские голоса, не оставив ему возможности своевременно удалиться, а потом было уже поздно, - так единственный взгляд, исполненный вожделения, вменяется в грех. Но даже если бы этот, более веский довод показал ему всю беспочвенность столь сильных угрызений совести, они все равно не исчезли бы, - чтобы их не испытывать, ему нужно было бы незамедлительно отказаться от подслушивания у двери детской, а это невозможно, поскольку его непомерный интерес к тому, что говорят школьники, болтающие друг с другом после уроков, вызван не чем иным, как желанием прояснить для себя природу этих угрызений.
   - Нет, еще рано! Сохраняем спокойствие!
   Ничего не говорящая и вместе с тем чрезвычайно значимая, эта первая услышанная им фраза пробудила в нем непостижимое любопытство: именно она помешала ему вернуться к себе.
   - Спокойствие, вот так так! То есть будем просто разговаривать?
   - Никто тебя не заставляет разговаривать, все только рады будут, если ты помолчишь. Бери пример с Жоржа!
   Он узнает голос Поля, своего племянника, но кто такой этот Жорж?
   - Может, заставим Жоржа говорить - чем не забава?
   - Прекрасная мысль! Скажи-ка, Жорж, почему ты вдруг онемел?
   - Он вовсе не онемел, он не хочет говорить.
  ...

Из книги - Луи-Рене Дефоре.   ДЕТСКАЯ КОМНАТА - Обезумевшая память, страницы 205 - 207

...
   Когда-то он был слишком юн, чтобы сознательно предаваться этому волнующему и дерзкому упражнению. Слегка повзрослев, он возобновил его лишь для того, чтобы бросить вызов природе, и последствия были губительны. Обстоятельства внушили ему героическую решимость, гордость ее укрепила- та беспримесная, похожая на спирт, гордость, что заменяет иным подросткам физическую силу. Исходный его замысел состоял в том, чтобы обезоружить чрезвычайно могущественного противника, с помощью хитроумного молчания оказаться вне пределов его досягаемости, - и замысел этот привел к непредвиденному, чудесному результату. Беда была в том, что подвиг удался ему лишь один раз. Всего один раз, еще ребенком, он ощутил, что достиг своей внутренней вершины - состояния целительной отрешенности - и познал воистину незабываемый восторг. Он чувствовал себя так, будто ему вложили в руку талисман, делающий его равнодушным к насмешкам, нечувствительным к упрекам, он обнаружил, что ему ничего не стоит вырваться из рабства,- для этого понадобилось лишь отказаться разговаривать со сверстниками, считавшими послушание более разумной, более приятной формой поведения и приходившими в ужас от его выходок, из-за которых он так часто выслушивал грубые и однообразные нравоучения, а затем подвергался унизительным наказаниям.
   Два месяца он хранил молчание, а на третий бежал, чтобы не поддаться искушению и не нарушить свой обет; вскоре, когда ему исполнилось пятнадцать, он был вынужден признать этот обет мальчишеским и безрассудным, с досадой сознавая, что исполнил его лишь благодаря бегству. Именно эту слабость, только ее, он сурово осудил позже. В дальнейшем возникали ситуации, благоприятствовавшие новым попыткам, но ни одна из них не позволила ему испытать такой же восторг, как в первый раз, - он пришел к выводу, что преднамеренность всегда оборачивается неудачей, точно так же, как вглядывание в прошлое всегда остается ловушкой, однако давал себя поймать: с угрюмым наслаждением он запутывался все больше, упорствуя в своем заблуждении.
   Еще позже ему никак не удавалось вспомнить причину своего тогдашнего решения: он извелся, стараясь ее отыскать, словно ключ, необходимый для того, чтобы вновь испытать состояние, которое он не мог определить, - блаженство? обморок? Отчасти он вроде бы понял, с чего эта история началась, но тут же удивился: все свелось к воспоминанию о какой-то жалкой распре между школьниками. Тем не менее он попытался восстановить это воспоминание во всех подробностях, сделать таким же красочным, отчетливым, живым, как если бы дело шло о ярчайшем событии совсем недавнего прошлого - или даже о чем-то, что совершается в настоящем. И опять им овладело сознание беспомощности: как отчетливо ни видел он истоки своего раннего и неповторимого опыта, это отнюдь не значило, что ему будет дано вновь пережить то же самое. Лучше было бы все забыть, тогда, возможно, он удостоился бы этого переживания еще раз.
   Так он постепенно дал себя сбить с пути своей необычайно деятельной памяти, которой позволил воздействовать на четко выделенный, но узкий фрагмент прошлого, а все предшествующее и все последующее предал решительному забвению. День за днем, ночь за ночью он производил мысленный учет событий, а затем  ...

Из книги - Луи-Рене Дефоре.   ДЕТСКАЯ КОМНАТА - В зеркале, страницы 248 - 250

...
   Хотя он посещает этот дом ежедневно и является строго по часам, каждый день все происходит так, будто он заглянул ненароком. Едва зазвенит звонок, Луиза, выбежав из своей комнаты, врывается в комнату брата: иногда слышно, как они вполголоса советуются друг с другом. Иногда, напротив, молчат, словно ждут, пока еще один, более продолжительный звонок не подтвердит первый и не положит конец их сомнениям. Тогда Луиза идет через всю квартиру в переднюю, с хлопаньем затворяя за собой двери, сдвигая один за другим попавшиеся на пути стулья (может быть, для того, чтобы придать дому более живой вид) и на ходу складывая губы в почти правдоподобную улыбку недоумения, которой она постоянно встречает смущенного гостя. Каждый день она обращается к нему с одним и тем же приветствием, произнося эту стандартную формулу нейтральным тоном, как и приличествует человеку, твердо соблюдающему правила этикета, и заключая ее одним и тем же сухим смешком, отчасти похожим на предостережение и на угрозу. Порой она ограничивается тем, что вешает пальто гостя на вешалку и молча ведет его за собой по коридору; порой, прежде чем проводить его к брату или в конце визита, задерживается с ним в передней, чтобы обменяться несколькими фразами. Этот диалог обе стороны часто ведут с излишней, едва ли не жестокой откровенностью, и тайному свидетелю трудно воспроизвести его дословно, не смягчая выражений, уже по той простой причине, что ни возраст, ни общее развитие не позволяют ему понять смысл особенно тонких намеков, - в подобных случаях ничего не остается, как оценивать серьезность разногласий по яростным интонациям, по возбуждению, отражающемуся на лицах, которые он незаметно, переводя глаза то на Луизу, то на гостя, наблюдает сквозь приоткрытую дверь.
   Можно подумать, что Луиза собралась куда-то идти по делам, так неторопливо она проходит через переднюю и, ничуть не стесняясь, задерживается там у зеркала, шлифуя улыбку, предназначенную для посетителя, ведь она должна показать, что его визит - полная неожиданность. "Не может быть! Это вы?" - восклицает она, недоверчиво оглядывая стоящего на пороге, а иной раз, если любопытство пересиливает в ней желание выглядеть удивленной, добавляет с напускным оживлением: "Как же он будет рад! Он вас ждал!" Тогда гость, чтобы поддразнить Луизу, притворяется, будто принял ее слова за чистую монету: "Вот как? Он действительно мне рад?" С помощью этой уловки он завязывает беседу, в ходе которой рассчитывает узнать то, что она будет стараться вытянуть из него. Слышать, как она говорит о брате, и в свою очередь говорить о нем, - разве это не то же самое, что подвергать его уже сейчас испытанию своим присутствием? Судя по всему, Луиза позволяет себя заманить на это минное поле лишь для того, чтобы утолить свое бешеное любопытство, именно поэтому она и надевает маску скромности, разыгрывая традиционную роль наперсницы из классической трагедии, - но тратит силы попусту, гость знает, как заставить ее выйти из этой роли, ибо не думает чем-либо поступаться просто так, ничего не получая взамен.
   - Он действительно мне рад?
   - Боже мой, - весело возражает она, - да он только и ждет, когда ваш голос зазвучит в передней, вам это хорошо известно: вы же затем и приходите!  ...

Из книги - Луи-Рене Дефоре.   МОРСКИЕ МЕГЕРЫ, страницы 306 - 308

Жану Дефроте*

* Ближайший друг юности Дефоре,
арестованный нацистами
и погибший во время депортации.


Сегодня я песенным ладом восславлю твое сходство,
Рассыплю слова, как рассыпал бесстыдно шаги, сбегая с уроков,
И я не случайно решил согласить эту песнь с переплясом осоки на склонах дюн,
Со свирепым горном ветра, взвывавшим под угольно-черным небом,
Сзывавшим полчища пены, чтобы их бросить в атаку на берег,
С кипеньем огней и бликов, взвивавшихся смерчем
Над крапчатыми лошадьми, храпевшими перед входом
В ад, откуда мне улыбалась та, что была на тебя похожа, -
Я хочу вписать в громоздкую смету моих бессонных ночей
Слитый с любовью ужас, во мне пробужденный
Лицом твоего сына, которое дышит твоим растлевающим жаром,
Как если б загадка этих смеющихся детских глаз мне велела
Узнать в тебе колдунью, чей взгляд когда-то меня пленил!
В том реестре, куда моя беспощадная память вносит пережитое,
Вторя литаврам волн, мне возвещающих скорую смерть,
Я хочу отнести к убыткам, в графу растраченной гордости юной,
Этот смутный кровоподтек: боязливое вожделенье
Моего двойника, что стремится за мной по следу
И все время меня настигает с одним и тем же криком боли.
О мать, сложившая на коленях тихие руки, я вижу
В гробнице твоих очей мою неясную тень,

Жалкий, зареванный призрак, бьющийся, словно крыса в капкане!
Его гримасы оскомина снова сжимает мне зубы,
Как в детстве, когда, пытаясь запутать мой путь, петляя,
Притворяясь, будто бегу, но покорный их притяженью,
Я видел этих старух, помававших когтистыми пальцами, звавших
Меня к себе, манивших в недра их грота.

В замкнутом круге твоих двойчатых зрачков, где вновь
Я увидел, как в те давние дни мое целомудрие гибло,
Найди разгадку, которую я так долго искал,
Пока не вышел тропою времени на позабытый берег,
Где нам, взрослевшим подросткам, шагу ступить не давали святоши,
Каждый четверг насыпая пред нами груду своих никчемных бирюлек.
Но помню: с тех пор как мы, вдвоем иль втроем, однажды,
Нарушив правила этой игры, заповедное оставив поле,
Куда нас выпускали резвиться в зеленой ржи,
Увидели страшных старух в их логове, скрытом
Под прибрежной скалой, осыпавшейся на сколе,
Где они сидели, нахохлясь, прорезая гуденье апрельского ветра
Скрипучими криками гарпий, - с того самого дня,
Томимы влеченьем к ужасному, желаньем гложущим, жгучим,
Переходя запретный предел и скатываясь вниз по кручам,
Мы бегали то и дело к утесу, крошившемуся, как каравай,
Где среди кружащихся вихрем, вороватых, голодных чаек,
Тряся просоленными космами, нас будоража диковинным клекотом, без меры
Поглащая похлебку из крабов и репы, давясь, перхая,
Они пировали шумно, пещерные наши мегеры!  ...

ISBN 978-5-89059-100-5
Издательство Ивана Лимбаха, 2007

Составление, послесловие: М. Гринберг
Перевод с фр.: М. Гринберг
Редактор И. Г. Кравцова
Корректор П. В. Матвеев
Компьютерная верстка: Н. Ю. Травкин
Дизайн: Н. А. Теплов

Переплет, 384 стр., илл.
УДК 821.133.1 ББК 84(4) Д39
Формат 70х1081/32 (170х138 мм)
Тираж 2000 экз.